Слух о том, что барон Клокс ищет охотника, дошёл до Гардиса через Рика — тот прибежал запыхавшийся, ещё с занозой в ладони от отцовской мастерской, и выпалил с порога, что в усадьбе спрашивали про Торвальда, а потом про его сына.
— Про меня? — Гардис стоял на пороге своего дома, с луком, который не выпускал из рук уже неделю.
— Про тебя. — Рик вытер лоб тыльной стороной ладони. — Ты вообще слушаешь? Там писарь сидит, бумаги, печать. Настоящая, восковая. Я думал, это из-за отца твоего.
— А это не из-за отца.
— Не из-за отца, — согласился Рик и посмотрел на лук. — Ты стрелял уже?
Гардис не ответил. Он стрелял каждый день с тех пор, как вернулся из леса. По воронам, по шишкам, по кривому сучку на берёзе за огородом — пока не начинало щипать в плече. И каждую стрелу он отпускал с мыслью, которая приходила раньше пальцев.
В усадьбе пахло воском и мокрым сукном. Писарь — сухой человек с чернильным ногтем на большом пальце — развернул перед ним лист и повёл по строкам кончиком пера, не касаясь бумаги.
— Двенадцать шкур в месяц, — сказал он. — Волк, лисица, заяц — считаем поштучно. Медведь — за две. Сдавать в конце каждой луны, здесь, в приёмной. За просрочку — вычет из платы.
— А плата?
Писарь назвал сумму. Гардис услышал её и не сразу понял, много это или мало — в деревне он никогда не держал в руках столько монет за раз.
— Квота неполная, — добавил писарь, не поднимая глаз. — Его светлость понимает, что вы молоды. И что в лесу теперь неспокойно.
— Неспокойно, — повторил Гардис.
— Орки, — сказал писарь так же ровно, как читал строки. — Двенадцать — это для человека, у которого есть время. Для вас — двенадцать.
Гардис взял перо, обмакнул и поставил под листом свою закорючку — букву, которую выводил ещё в детстве, когда отец заставлял его подписывать счета за соль.
Барон принял его в боковой комнате, где на столе стояло блюдо с яблоками, и ни одно не было надкушено. Он не встал навстречу, только поднял глаза от бумаг — тяжёлый, сытый, с перстнем на указательном, который врезался в палец.
— Ты сын Торвальда.
— Да.
— Хороший был лучник. — Барон откинулся в кресле, и оно скрипнуло под ним. — Я его помню по осенней охоте. Он тогда с одного выстрела взял козу в глаз, а она шла против ветра. Ты так можешь?
— Нет.
— Честно. — Барон усмехнулся одними губами. — Хорошо. Мне честные нужнее. В лесу сейчас всякое ходит, и мне не нужно, чтобы мой охотник врал мне про то, что видел.
Он взял яблоко, повертел в пальцах и положил обратно.
— Двенадцать шкур. Я тебе занизил — сам знаю. Парень молодой, рука не окрепла, а орки никуда не делись. Но и мне нужно мясо на стол и шкуры на продажу. Управишься — будет разговор о настоящей плате.
— Управлюсь.
— Не «управлюсь», — сказал барон, и голос у него стал другим. — «Принесу». Разница есть.
Гардис вышел из усадьбы с бумагой за пазухой, рядом с письмом отца и книгой трав, и с монетой задатка в кулаке — тёплой от ладони. У ворот стоял Рик и грыз ноготь.
— Ну?
— Двенадцать шкур в месяц.
— Двенадцать? — Рик присвистнул. — Мой отец за сезон столько не берёт. Ты сдурел.
— Может, и сдурел.
— Я с тобой пойду.
— Нет.
— Гардис.
— Нет, Рик. — Гардис остановился и посмотрел на него. — Ты в лес не ходишь. Ты в мастерской сидишь и на Кэйт смотришь. Вот и смотри дальше.
Рик открыл рот, потом закрыл. Потом всё-таки сказал, тихо:
— Я тебя в таверне жду. Когда вернёшься.
— Жди.
Он вышел затемно, чтобы к рассвету быть на дальних тропах, где дичь непуганая. Лук на плече, колчан — пять стрел, из них одна отцовская, с меткой на древке. Нож за поясом. Вода в мехе. Хлеб, который дала Моника, завёрнутый в тряпицу и перевязанный узлом, который он не стал развязывать, чтобы не потерять.
Лес встретил его мокрым холодом. Туман стоял в низинах, как молоко в плошке, и тропа то ныряла в него, то выныривала. Гардис шёл медленно, ступая с пятки на носок, как учил отец, и слушал.
Птицы молчали не там, где надо. Слева, за ольшаником, было пусто — ни сороки, ни дрозда. Он повернул туда.
Заяц вышел на прогалину и сел — не побежал, а сел, повернув уши в его сторону. Гардис замер, поднял лук, натянул тетиву — и почувствовал, как тепло в затылке шевельнулось, потянулось вниз, в плечо, в локоть, к самой стреле.
Стрела в его руках стала тяжёлой. Не весом — чем-то другим. Как будто в неё налили свету, и свет этот просился наружу.
— Не надо, — сказал он вслух, не опуская лук. — Я сам.
Тепло не ушло. Оно осталось, но не толкало — ждало, как ждёт рука, протянутая на полпути.
Он выдохнул и отпустил тетиву.
Стрела вошла зайцу под лопатку и прошла насквозь, хотя расстояние было такое, что обычная стрела застряла бы в теле. Заяц дёрнулся раз и обмяк. А стрела, пройдя сквозь, впилась в пень за ним — вошла в сухое дерево на ладонь, чего она делать не должна была.
Гардис стоял и смотрел на пень.
— Так, — сказал он тихо. — Значит, вот как.
Он вытащил стрелу из пня. Древко было целое, наконечник не затупился. Он повертел её в пальцах и почувствовал, что тепло в затылке довольно притихло — как будто ему не нужно было ничего делать, достаточно было быть рядом.
Он взял ещё трёх зайцев до полудня — и с каждым было то же. Стрела летела туда, куда он и не целился толком, и била глубже, чем могла. На четвёртом он попробовал иначе: натянул, но не выпустил, а подержал — и тепло потекло в стрелу так, что она стала светиться по краю оперения, слабо, как гнилушка в темноте.
— Хватит, — сказал он, и свет угас.
Он понял, что может дозировать. Может взять чуть — чтобы стрела летела ровнее. Может взять много — и тогда она пробьёт что угодно. И может не брать вовсе.
И понял ещё одно: она не обижается, когда он отказывается. Она просто ждёт следующего раза.
К закату он шёл по краю оврага, и там, внизу, у ручья, увидел следы. Не звериные. Отпечатки сапог с широким носком, глубокие, тяжёлые. Вдавленные в мох недавно — вода ещё не натекла в ямки. Следы шли вдоль ручья и уходили на север, к деревне.
Гардис присел на корточки и потрогал один отпечаток пальцем. Мох под ним был холодный и влажный, но по краям ямки земля осыпалась свежо.
Он выпрямился и посмотрел на север, где за деревьями лежала Айлития. Потом на запад, где была усадьба барона. Потом вниз, на свои четыре заячьи тушки, притороченные к поясу.
Четыре шкуры. Из двенадцати.
— Кто-то ходит по нашей стороне, — сказал он вполголоса, и не понял сам, кому это сказал — себе или ей.
Тепло в затылке осталось ровным. Не ответило. Но и не ушло.
Он поправил лук на плече и пошёл вниз, к ручью, — не по следам, а рядом, по камням, где не остаётся отпечатков. За спиной темнело. Где-то далеко, за оврагом, тявкнула собака — один раз, коротко, и замолчала.
Гардис остановился и прислушался.
Собака больше не тявкнула. Но и не завыла. Просто перестала быть.
Он пошёл по камням, вдоль самой воды, где мох не держал отпечатков. Ручей здесь был мелкий, говорил ровно, и под этот говор было удобно думать. Следы вели на север. Кто-то шёл по их стороне оврага, по земле, которую Гардис знал с детства — знал каждую кривую берёзу, каждый пень, каждую ямку, где весной стояла вода.
Собака тявкнула и замолчала. Собака, которая не воет, — это собака, которой не дали. Он это знал. Отец говорил: если собака тявкнула один раз и умолкла, значит, её успокоили рукой, а не голосом.
— Кто-то ходит по нашей стороне, — сказал он вполголоса, и не понял сам, кому это сказал — себе или ей.
Тепло в затылке осталось ровным. Не ответило. Но и не ушло.
Он поправил лук на плече и пошёл вниз, к ручью, — не по следам, а рядом, по камням, где не остаётся отпечатков. За спиной темнело. Где-то далеко, за оврагом, тявкнула собака — один раз, коротко, и замолчала.
Гардис остановился и прислушался.
Собака больше не тявкнула. Но и не завыла. Просто перестала быть.
Он пошёл по камням, вдоль самой воды, где мох не держал отпечатков. Ручей здесь был мелкий, говорил ровно, и под этот говор было удобно думать. Следы вели на север. Кто-то шёл по их стороне оврага, по земле, которую Гардис знал с детства — знал каждую кривую берёзу, каждый пень, каждую ямку, где весной стояла вода.
Собака тявкнула и замолчала. Собака, которая не воет, — это собака, которой не дали. Он это знал. Отец говорил: если собака тявкнула один раз и умолкла, значит, её успокоили рукой, а не голосом.
— Кто-то ходит, — сказал он тихо, и не стал уточнять, кому.
Тепло в затылке осталось ровным, как чужая ладонь на плече, которая не тянет и не отпускает.
Он поднимался по склону оврага, когда услышал голос — не из головы, из-за деревьев. Женский. Не пение, не плач. Просто голос, который что-то говорил в темноту, спокойно и по-хозяйски, как говорят с собакой, когда та сделала своё дело.
Гардис не стал долго задерживаться в лесу, чтобы не привлечь ненужного внимания, и не попасться в лапы оркам. Прямо сейчас у него была легкая уверенность, что с этой новой силой он не проиграет, но он помнил, что говорил отец. Самоуверенность ведет только в могилу. Лучше быть трусом, дольше проживешь.
Гардис также рассчитывал вес, который мог унести. убить больше, чем можешь забрать, занчит оставить тушу гнить в лесу. Вот только судьба подкинула ему неожиданного врага. Он решил возвращаться в деревню вдоль реки, там же и вымыть руки, но, когда он был на середине пути, из леса медленно вышел медведь. большой, бурый, и направился к воде. Гардис сглотнул. Медведи водились глубоко в лесу, ближе к северо-западному горному перевалу. Здесь же их почти не видели.
Колебания не было. Гардис выхватил лук, и влил энергию в стрелу. он не стрелял по медведям, не знал насколько толстая у них шкура и тверды кости, так что действовал наверняка, целясь в голову. один миг, и стрела срывается с тетивы. проносится над водой, и попадает в глаз медведю, который склонился к реке. Стрела ушла глубоко, по самое оперение и вышла через горло. Гардис посмотрел на свою руку. пальцы кровоточили. Он не заметил, что так сильно натянул и сжал тетиву, что порезался.
он посмотрел вниз по течению реки. до деревни было недалеко, но медведь был неподъемным. Но, вдоль реки могла проехать повозка, так что эту тушу можно было забрать.

