Зарождение тьмы
Reading from

Зарождение тьмы

18 chapters • 0 views
Голос из катакомб
3
Chapter 3 of 18

Голос из катакомб

Гардис останавливается под старой ивой, когда ноги сами перестают идти. Тепло в затылке не жжёт — оно стекает вниз по позвоночнику, мягко, как пальцы по голой коже, и вдруг перед глазами — не лес, а камень. Сырой камень, капли, стекающие по стене, и свет — слабый, зеленоватый, откуда-то снизу. Он видит руки. Женские руки, бледные, с длинными пальцами, держат крошечное тельце. Подносят к груди. И рот младенца — его рот — находит сосок. Гардис хочет отшатнуться, но не может, потому что тепло держит его за затылок, и голос — наконец, впервые — звучит не внутри, а снаружи, шёпотом из-под земли: — Я ждала, когда ты вырастешь, чтобы спросить. Ты помнишь мой голос? Я пела тебе, когда ты сосал моё молоко. Я пришла, потому что за тобой идёт смерть. Но не та, что ты думаешь. И в этот момент сзади, из-за поворота ручья, доносится тяжёлый топот и оркский рык — не один, двое, может, трое — и лай, собачий, звериный, по следу. The act this chapter delivers: null - plot reveal: Гардис узнаёт, что демон под церковью выкормила его младенцем, и их связь — не проклятие, а спасение, оставленное отцом; топот орков за спиной требует решения — бежать, драться или просить её о помощи впервые осознанно.

Ноги остановились сами — без приказа, без причины. Гардис стоял под ивой, и старые ветви висели так низко, что почти касались его плеч, будто кто-то сверху опустил ладонь, но не давил, только держал. Вода в ручье шла тихо, шелестела по камням — тот же звук, что был, когда отец ещё дышал. Гардис слышал своё дыхание и ничего больше. Потом тепло в затылке шевельнулось.

Не жгло. Раньше жгло — когда стрела с орком ушла в грудь, когда голос сказал «целься». Теперь оно не жгло. Оно потекло вниз — медленно, вдоль позвоночника, мягко, как пальцы по голой коже, и Гардис вдохнул сквозь зубы и не смог выдохнуть до конца. Ему хотелось отступить, но ноги не двинулись. Не страх. Что-то другое. Как будто тело знало, что бежать поздно, и уже согласилось.

Лес пропал.

Перед глазами встал камень. Сырой, тёмный, с потёками — не потёки, а капли. По стене сверху вниз, одна за другой, ровно, как по счёту. Свет шёл снизу, слабый, зеленоватый, и дрожал, будто от воды. Гардис не стоял в этом камне — он был в нём, где-то у самого пола, и пол был холодный, и этот холод он чувствовал коленями, хотя колени стояли на мху у ручья.

Потом появились руки.

Женские. Бледные — не белые, а как молоко, разбавленное водой. Пальцы длинные, с тонкими суставами, и ногти коротко подрезаны, ровно, будто за этим следили. Руки держали что-то маленькое. Крошечное. Скомканное одеялом, тёплое, живое — и Гардис понял, что это, ещё до того, как увидел лицо. Тельце. Младенец. Он.

Руки поднесли его к груди.

Гардис хотел отшатнуться. Всё в нём рванулось назад — затылок, спина, руки, — но тепло держало крепко, не больно, но так, что не вырвешься, и он остался смотреть. Он смотрел, как его собственный рот — маленький, беззубый, жадный — находит сосок. Как губы смыкаются. Как он сосёт. Он чувствовал это на языке. Вкус молока и камня, и что-то ещё, тёплое, тяжёлое, отчего в горле становилось тесно.

— Не хочу, — сказал он вслух. Голос вышел сиплым, чужим.

Видение не отпустило.

И тогда заговорили. Не внутри. Снаружи — снизу, из-под земли, из-под мха, из-под камня, тихо, шёпотом, но каждое слово доходило целиком, без потерь, как будто говорили ему прямо в ухо.

— Я ждала, когда ты вырастешь. Чтобы спросить.

Гардис сжал лук. Пальцы нашли тетиву сами, и это было единственное, что в нём ещё слушалось.

— Ты помнишь мой голос?

Он не помнил. Он хотел сказать, что не помнит. Но язык во рту лежал как камень, и вместо слов он только сглотнул, и в этом глотке было что-то похожее на «да».

— Я пела тебе, когда ты сосал моё молоко. Ты засыпал под мою песню. Ты не помнишь слов. Тело помнит.

Гардис закрыл глаза — и видение не исчезло, стало только ближе. Он видел свои руки, свои маленькие пальцы, вцепившиеся в бледное запястье. Он чувствовал, как его держат. Как его качают. Как что-то поёт над ним, и голос идёт не из горла, а отовсюду, из камня, из воды, из темноты, и от этого голоса становилось спокойно. Ему было спокойно. Впервые за весь день — спокойно, и от этого спокойствия хотелось выть.

— Я пришла, потому что за тобой идёт смерть, — сказал голос. — Но не та, что ты думаешь.

Гардис открыл глаза. Ивы, ручья, вечернего света — ничего не было. Только камень, капли и зелёный свет снизу. Он стоял в этом камне и не мог выйти.

— Ты думаешь, что это проклятие, — сказал голос. — Что я — то, что ходит за вашим родом и берёт своё. Так тебе сказал отец. Он не лгал. Он просто не всё знал.

— Кто ты? — выдавил Гардис. Слова вышли короткие, как выдох.

Тишина. Капли по стене. Потом — смех. Не злой. Тихий, будто кто-то улыбнулся в темноте.

— Я та, кого твой отец оставил тебе. Не проклятие. Спасение. Он знал, что умрёт. Он знал это давно. И он оставил тебе меня — потому что без меня ты бы не дошёл. Ты уже не дошёл бы. Ты бы лёг рядом с ним у ручья и ждал, пока тебя найдут. Я не дала.

Гардис вспомнил стрелу. Как она засветилась. Как вошла орку в сердце — сама, без прицела. Как он не понял, откуда пришло знание, куда стрелять.

— Это была ты.

— Это был ты. Я только держала твою руку. Разница есть.

Он хотел спросить, что она возьмёт. Отец говорил: даёт то, что просишь, и берёт то, что не назвал. Он хотел спросить именно это — и уже открыл рот, — но что-то в нём, то самое, что остановило ноги под ивой, не дало словам выйти. Он не спросил. Он стоял и молчал, и капли падали, и зелёный свет дрожал, и голос больше не торопил.

Видение стало мягче. Камень поплыл. Гардис снова почувствовал свои колени, мох под ними, холодную воду в сапоге. Потом — иву над головой. Потом — вечер. Лес возвращался медленно, будто кто-то снимал с него ткань, край за краем.

И тогда он услышал топот.

Тяжёлый. Не один. Двое — не двое, трое. Крупные, грузные шаги по мягкой земле, и под ними хрустел хворост, и хруст шёл с той стороны, где ручей поворачивал к реке. Потом рык. Низкий, из груди, не боевой — переклик. Орки переговаривались. Они шли по его следу.

А следом — лай. Собачий. Звериный, захлёбистый, тот, что берёт запах и не отпускает. Две глотки. Может, три.

Гардис обернулся. Медленно, чтобы ветки не выдали. За ивой, за поворотом ручья, между стволов мелькнуло что-то большое и тёмное — и скрылось. Топот не приближался. Топот шёл ровно. Они не бежали. Они знали, что он никуда не денется.

Рука сама легла на рукоять ножа. Гардис не помнил, как её туда положил. Пальцы обхватили дерево, сжали — и в этом сжатии было больше правды, чем во всём, что он думал за последний час. Он мог бежать. Вниз по ручью, к броду, к реке — как велел отец. Но у него пять стрел. Пять стрел и лук, и за спиной три орка с собаками, и до темноты ещё далеко.

Ветер потянул от поворота — и принёс запах. Пот, грязная шкура, железо. Запах был близкий. Ближе, чем топот. Гардис вдохнул его и понял, что не успеет уйти просто так. Не с собаками. Собаки возьмут след, и брод не спасёт.

Голос из-под земли молчал. Но тепло в затылке не ушло. Оно ждало — ровно, спокойно, как ждут, когда ребёнок наконец решится переступить порог.

Гардис отпустил тетиву. Потом положил ладонь на тёплое место под затылком — сам не зная зачем, будто хотел накрыть это рукой, удержать.

— Ты сказала, что пришла, потому что за мной идёт смерть, — сказал он тихо. — Она уже здесь. За поворотом.

Он не просил. Он просто сказал это вслух — впервые за всё время, сам, по своей воле, не потому что она говорила первой. И стоял, слушая, как топот подходит ближе, и как собаки рвутся с поводков, и как в затылке — тепло, и оно не двигается, и оно ждёт.

Тепло не ответило словами. Оно сдвинулось — вниз, от затылка к шее, к самому позвонку, где кожа тоньше всего, и там остановилось, будто приложили палец и держали. Гардис почувствовал, как волосы на руках встали дыбом, хотя холода не было. Он ждал, что оно заговорит. Оно не заговорило. Оно просто было — и в этом молчании было что-то хуже слов, потому что слова можно было оспорить, а это — нет.

Собаки взяли след ближе. Лай пошёл неровно — одна глотка захлёбывалась, вторая тянула ровно, на одной ноте, как тянут, когда чуют верно. Гардис знал этот звук. Отец водил его на охоту с собаками кузнеца, и он помнил, как те идут по следу: сначала широко, зигзагом, потом всё уже и уже, пока не сожмутся в одну линию — прямо к зверю. Эти уже сжимались. Ещё немного — и линия упрётся в иву.

Он опустил ладонь с затылка. Рука сама пошла к поясу — не к ножу, а ниже, к маленькому мешочку, где лежали кремень и трут. Гардис не сразу понял, зачем. Потом понял: огонь. Дым. Собаки боятся дыма, если дыма много. Он сжал мешочек в кулаке и тут же разжал. Сучья под ивой сырые, мох мокрый, а костёр выдаст его с головой — три орка и без собак увидят, откуда идёт дым. Он убрал руку. Мысль пришла и ушла, и на её месте осталось только то, что было и раньше: пять стрел, лук, нож и три глотки за поворотом.

Ветер потянул снова. Гардис вдохнул и на этот раз разобрал запах по частям. Пот — тяжёлый, кислый, не человеческий, от него першило в горле. Шкура — сырая, звериная, та, что носят, пока не сгниёт на теле. И железо. Железо было самым близким. Оно пахло не как нож в руке — оно пахло маслом и кровью, старой, въевшейся, и Гардис понял, что железо это несут в руках, и несут давно, и не для того, чтобы пугать.

Он переступил с ноги на ногу — тихо, на пятку, как учил отец. Вода в сапоге чавкнула, и он замер, прислушиваясь, не выдал ли. Топот шёл ровно, ни быстрее, ни медленнее. Не выдал. Но чавкнуло — и он снова это услышал, и понял, что сапог полон холодной воды с самого ручья, и что идти в нём к броду будет тяжело, и что если он всё-таки пойдёт — след будет мокрый, а мокрый след собакам слаще сухого.

Под ивой было темнее, чем вокруг. Старые ветви висели до самой воды, и там, под ними, вечер не доставал. Гардис стоял в этом сумраке и видел свою руку на тетиве — смутно, как чужую. Пальцы были в грязи. Ногти обломаны с той стороны, где он тянул стрелу. На костяшке правой — ссадина, свежая, красная, и он не помнил, откуда она. Может, о ветку. Может, о зуб орка. Он смотрел на эту ссадину и ждал, что она заболит. Она не болела.

Вот это было хуже всего. Не топот, не собаки. То, что он стоял в мокром сапоге, с пятью стрелами, с тремя орками за спиной, и не чувствовал ничего — ни страха, ни злости, ни того, что отец в такие минуты называл «подъёмом», когда кровь сама просит боя. Только пусто. Ровно, как в бочке, из которой вылили всё до капли, и стенки ещё держат, но внутри — гул.

Он вспомнил отца. Не бой — раньше. Как отец стоял на крыльце утром, с кружкой, и смотрел в лес, и молчал. Гардис тогда думал, что он просто хмурится. Теперь он понял: отец тоже слушал. Каждое утро. Годами. И никогда не говорил, что слышит.

— Ты знал, — сказал Гардис тихо. Не голосу из-под земли — отцу. Ветру. Своей ссадине на костяшке. — Ты знал, что она придёт. И не сказал.

Ответа не было. Капли — если они ещё падали — падали уже не здесь, а там, в камне, куда закрылась дверь. Зелёный свет ушёл. Осталась ива, вода, вечер и запах железа, который всё не выветривался.

Он вынул из колчана одну стрелу. Не наложил — просто вынул, повертел в пальцах, проверил оперение. Целое. Наконечник — тот, что отец точил вчера вечером, сидя у очага, и точил долго, дольше, чем нужно было для охоты. Гардис тогда не спросил, зачем. Теперь пальцы сами нашли кромку, и кромка была острая, злая, и в этом тоже был ответ, которого отец не сказал словами.

Он вложил стрелу обратно. Медленно. По одной проверил остальные — четыре отцовские, одна его собственная, та, что была в колчане с самого утра и так и не выстрелила. Пять. Он пересчитал их дважды, хотя считать было нечего. Просто руки хотели дела, а дела не было, кроме этого.

Топот стал ближе на один шаг. Гардис услышал, как под чьей-то ногой хрустнула ветка — сухая, звонкая, — и как орк после этого хруста коротко рыкнул, не на собак, а на того, кто хрустнул. Они шли тихо. Они умели ходить тихо. Значит, тот, кто хрустнул, был либо молодой, либо неосторожный, либо их было больше, чем трое, и один шёл отдельно, по своему следу.

Гардис присел на корточки под ивой и посмотрел вниз, на воду. Ручей шёл к повороту, а за поворотом — к броду, а за бродом — река, и где-то там, за рекой, на востоке, храм, и сестра Изабелла, и слова, которые велел передать отец. Он смотрел на воду и впервые за день увидел в ней себя — тёмное пятно, лук на плече, лицо не разобрать. Пятно дрожало на течении. Он смотрел на него и думал, что если сейчас встанет и пойдёт — то пойдёт уже не мальчик из таверны, а кто-то другой, и обратно этому другому дороги не будет.

Тепло в затылке шевельнулось снова. Легко. Будто кто-то рядом вздохнул — не с укором, не с просьбой, просто вздохнул, и от этого вздоха в груди у Гардиса стало тесно, как в том видении, когда он сосал молоко. Он выпрямился. Рука снова легла на нож — сама, раньше мысли, — и на этот раз он не стал её убирать. Пусть лежит. Пусть будет готова. Топот шёл к повороту. Собаки уже не лаяли — они тянули молча, а это было хуже лая.

Comments

Be the first to share your thoughts on this chapter.

Голос из катакомб - Зарождение тьмы | NovelX