Он проснулся от собственного дыхания — тяжёлого, сбитого, будто бежал во сне. Ещё до того, как открыл глаза, он почувствовал тепло её рта — влажное, настойчивое, уже устроившееся, уже работающее. Моника не ждала приглашения. Она опустилась сама, пока он спал, и теперь её ладони лежали на его бёдрах, пальцы впивались в ткань штанов, спущенных ровно настолько, чтобы добраться до него.
— М-ммм… — выдохнул он, и звук этот родился где-то в груди, ещё не до конца проснувшейся, но уже понимающей.
Она не остановилась. Наоборот — взяла глубже, и он почувствовал, как её язык прошёлся по нижней стороне члена, от основания к головке, медленно, со знанием дела, будто она всю ночь репетировала это движение.
За окном перекликались птицы — первые, робкие, ещё неуверенные в том, что рассвет действительно наступил. Серый свет сочился сквозь мутное стекло, ложился на стол, на глиняную кружку, на её спину — округлую, покорную, обтянутую старой сорочкой, которая сползла с одного плеча.
Гардис открыл глаза.
Она смотрела на него снизу вверх — не отрываясь, не мигая почти. Губы её были влажными, припухшими, тёмными от того, что она делала. Волосы — распущенные, тяжёлые, падали на лицо, и он видел, как она щурится сквозь них, глядя на него с этим своим странным спокойствием, которое пугало и заводило одновременно.
Он положил ладонь ей на затылок. Жёсткие волосы, тёплые, живые. Она прикрыла глаза на миг — коротко, почти благодарно — и снова взяла его в рот, глубже, до самого горла, и он почувствовал, как мышцы её глотки сжались вокруг головки.
— Ах… — выдохнула она, и вибрация этого звука прошла сквозь него, как удар.
Он сжал её волосы крепче. Не больно — но и не мягко. Она не отстранилась. Наоборот, подалась вперёд, насаживаясь ртом на него, и он слышал, как она дышит носом — коротко, шумно, ритмично.
— Ты не спала, — сказал он. Голос сел, хриплый, утренний, ещё не до конца принадлежащий ему.
Она отпустила его на миг, и он почувствовал холодок воздуха на мокрой коже. Слюна блестела на её подбородке, на губах, тянулась тонкой нитью к его члену.
— Я проснулась раньше, — сказала она. — Услышала, как ты дышишь во сне. Тяжело. Будто тебе снилось что-то…
Она не договорила. Опустила голову снова, и он почувствовал, как язык её обводит головку, медленно, по кругу, дразняще, и как пальцы её впиваются в его бёдра глубже, будто она боится, что он исчезнет.
— Что-то тяжёлое, — закончила она, приподнимаясь, и губы её блестели. — Я решила, что лучше разбудить тебя так, чем позволить снам тебя забрать.
Гардис смотрел на неё. На её колени на дощатом полу, на сорочку, спущенную с плеча, на ключицу, выступающую в сером свете, на родинку под ухом, которую он знал теперь наизусть. Семнадцать лет она ждала его — она сама сказала. Семнадцать лет он был слишком молод, слишком глуп, слишком пьян, чтобы это увидеть.
— Ты могла просто разбудить меня, — сказал он, но рука его не отпустила её затылок, и голос его не звучал как упрёк.
— Могла, — согласилась она, и улыбнулась — той самой улыбкой, от которой у него внутри всё переворачивалось, потому что она была одновременно и материнской, и совершенно, бесстыдно женской. — Но я хотела, чтобы ты проснулся именно так.
Она опустилась снова — медленно, глядя на него, не отводя взгляда, — и взяла его в рот целиком, глубоко, до самого основания, и он почувствовал, как нос её упирается в его живот, как она замирает на миг, привыкая, а потом начинает двигаться — плавно, ритмично, вверх-вниз, и каждый раз, когда она выныривала, она облизывала головку языком, прежде чем взять снова.
— Ох… — выдохнул он, откидывая голову. Рука его всё ещё лежала у неё на затылке, и он чувствовал, как движутся под пальцами её мышцы, как напрягается шея, как она работает — старательно, самозабвенно, будто это самое важное, что она делала за последние годы.
— Ннн… м-ммм… — стонала она, и звук этот вибрировал вокруг него, и он чувствовал, как тепло начинает собираться внизу живота — тяжёлое, тёплое, неотвратимое.
За стеной — там, где спали Айрис и Эльза, — скрипнула половица.
Гардис замер. Рука его сжалась на волосах Моники — не отпуская, но и не позволяя ей двигаться дальше. Она тоже замерла, и он видел её глаза — тёмные, влажные, без тени страха.
— Айрис, — прошептал он.
— Знаю, — ответила Моника, и голос её был ровным, как поверхность воды перед бурей. — Она спит. Ей снится что-то хорошее.
— Ты не можешь знать, что ей снится.
— Могу. — Она облизнула губы, медленно, не отводя взгляда. — Я её мать. Я знаю, когда мои дочери спят спокойно, а когда им снятся кошмары. Айрис сейчас видит сон о том, как она читает книгу у реки. Эльза — о том, как примеряет новое платье. Они обе спят. Им не до нас.
Она опустилась снова, и Гардис почувствовал, как её язык прошёлся по нему — медленно, вкусно, будто она пробовала что-то, чего давно хотела. Рука его ослабла на её затылке, и она воспользовалась этим — взяла глубже, увереннее, и он слышал, как она глотает, как работает горло, как она стонет — низко, грудью, — и звук этот проходил сквозь него, как раскалённый металл.
— Моника… — выдохнул он, и имя это прозвучало как просьба, хотя он не был уверен, о чём просит.
Она подняла взгляд. Губы её — мокрые, тёмные, растянутые вокруг него — изогнулись в улыбке, и он почувствовал, как она сжимает его губами, дразня, не отпуская.
— М-ммм? — промурлыкала она, и вибрация эта прошла сквозь него, и он выдохнул сквозь зубы, и пальцы его снова сжались на её волосах.
— Не останавливайся, — сказал он, и голос его был низким, чужим, будто принадлежал кому-то другому. — Не смей останавливаться.
Она не остановилась.
Она взяла его глубже, чем прежде, — до самого горла, до конца, и он почувствовал, как она замирает, привыкая, как мышцы её глотки сжимаются вокруг него, и как она стонет — глухо, изнутри, — и звук этот вибрирует вокруг его члена, и тепло в затылке пульсирует в такт её движениям.
— Вот так, — прошептал он, и голос его сел, хриплый, утренний, ещё не до конца принадлежащий ему. — Вот так. Не останавливайся.
Она застонала — низко, грудью, — и звук этот прошёл сквозь него, как удар. Она двигалась быстрее, глубже, и он чувствовал, как её язык работает по нижней стороне, как она облизывает головку каждый раз, когда выныривает, и как её пальцы впиваются в его бёдра, будто она боится, что он исчезнет.
За окном птицы пели уже громче — нагло, радостно, будто знали, что происходит, и одобряли. Серый свет становился золотым, ложился на стол, на глиняную кружку, на её спину — округлую, покорную, обтянутую старой сорочкой, которая сползла с одного плеча.
— Моника, — выдохнул он, и имя это прозвучало как молитва, как клятва, как что-то, что он не имел права говорить, но уже не мог не говорить. — Я…
Она отпустила его на миг — только на миг, — и губы её блестели, и слюна тянулась нитью от её подбородка к его члену, и она сказала, глядя ему в глаза:
— Кончи мне в рот. Хочу почувствовать, как ты кончаешь. Хочу проглотить это. Всё. До последней капли.
И он не смог сдержаться. Он сжал её волосы — крепче, чем собирался, — и она застонала, но не отстранилась, а наоборот, взяла его глубже, до самого горла, и он чувствовал, как она глотает вокруг него, как работает её горло, как она принимает его — целиком, без остатка, — и тепло в затылке пульсировало в такт её движениям, и он кончил — глубоко, сильно, — и она глотала, не разрывая контакта, и он чувствовал, как её горло сжимается вокруг него, как она принимает каждую каплю, как она стонет — тихо, довольно, — будто это было то, чего она ждала всю ночь.
— Ах… — выдохнула она, отпуская его медленно, облизывая губы, и глаза её были мокрыми, тёмными, без тени вопроса. — Уммм…
Он откинулся на стуле, тяжело дыша, и смотрел на неё — на её влажные губы, на её распущенные волосы, на её колени на дощатом полу, на сорочку, сползшую с плеча, на родинку под ухом. Она поднялась медленно, поправила юбку, провела ладонью по волосам, убирая их с лица, и улыбнулась — той самой улыбкой, от которой у него внутри всё переворачивалось.
— Ты… — начал он, но не договорил, потому что не знал, что хотел сказать.
— Я знаю, — сказала она. — Не надо слов. Не сейчас.
За дверью шаги Айрис замерли.
В тишине слышно было, как она зовёт:
— Гардис?
Моника улыбнулась, облизывая губы, и шепнула:
— Она подождёт.
Он слышал, как за дверью Айрис переминается с ноги на ногу — половица скрипнула ещё раз, тише, будто она не решалась постучать. Голос её прозвучал снова, уже ближе, уже с тем оттенком, который он научился узнавать за последние недели, — настороженным, чуть дрожащим:
— Гардис? Ты встал? Каша… я сварила кашу.
Моника не шелохнулась. Она стояла между его коленей, и ладонь её лежала на его бедре — тяжёлая, тёплая, спокойная. Она смотрела на него снизу вверх, и в сером утреннем свете глаза её казались почти чёрными, и он видел, как она облизывает губы — медленно, со вкусом, будто пробуя что-то, что осталось на них.
— Иди, — шепнула она. — Открой ей дверь. Скажи, что ты уже проснулся. Что ты пил воду.
Он хотел сказать что-то — что не может так просто встать и пойти, что у него всё ещё стоит, что он чувствует её рот на себе, как ожог, — но вместо этого он посмотрел вниз, на свои руки, и увидел, что они дрожат. Мелко, почти незаметно, но дрожат. Пальцы, которые держали лук, которые убивали орков, которые сжимали её волосы минуту назад, — дрожали, как у мальчишки, который впервые взял в руки отцовское оружие.
— Она подождёт, — повторила Моника, и в голосе её не было вопроса. Она поднялась с колен — медленно, без спешки, — и он видел, как она поправляет сорочку на плече, как проводит ладонью по волосам, убирая их с лица, как оправляет юбку, будто ничего и не было. Только губы её оставались припухшими, тёмными, и он знал, что Айрис это увидит. Не поймёт, но увидит.
— Моника, — сказал он, и голос его сел окончательно, хриплый, чужой. — Я не знаю… что мы делаем. Что я делаю.
Она посмотрела на него долго, и в глазах её не было ни тени сомнения — только ровный, тёплый свет, какой бывает в окне, когда внутри горит очаг, а снаружи уже ночь. Она взяла его лицо в ладони — спокойно, без спешки, — и он почувствовал, как большие пальцы её гладят его скулы, как она смотрит на него так, будто видит не мальчишку, не охотника, не убийцу, а что-то другое — то, чего он сам в себе ещё не нашёл.
— Ты делаешь то, что должен, — сказала она тихо. — Ты кормишь нас. Ты защищаешь нас. Ты купил нам дом, которого у нас никогда не было. Ты делаешь то, что должен, Гардис. Всё остальное — просто слова, которые люди говорят, когда боятся тишины.
Он хотел ответить, но голос застревал где-то в горле, и вместо слов он смотрел на неё — на её лицо, на тёмные волосы, на губы, всё ещё влажные, всё ещё хранящие вкус его семени, — и думал о том, что она сказала вчера у реки, и о том, что она сказала ночью, и о том, что она делает сейчас, стоя между ним и дверью, за которой ждала её дочь.
— Моника, — начал он, но она покачала головой, и он замолчал.
— Я знаю, что ты хочешь сказать, — сказала она. — Ты хочешь сказать, что это неправильно. Что я слишком стара для тебя. Что Айрис…
Она не договорила. Провела ладонью по его щеке — коротко, почти невесомо, — и опустила руку.
— Я не буду говорить тебе, что это правильно, — продолжала она. — Потому что я не знаю, что это такое. Я знаю только, что я ждала тебя семнадцать лет, и что ты здесь, и что я не хочу, чтобы ты уходил. Всё остальное — для священников и для тех, у кого есть время думать.
За дверью снова скрипнула половица — ближе, настойчивее, и голос Айрис прозвучал уже громче, уже с той ноткой, которую Гардис научился узнавать — тревога, приправленная чем-то ещё, чем-то, что она сама в себе не признавала:
— Гардис? Ты здесь? Я… я слышала голоса. Ты не один?
Моника не шелохнулась. Она стояла перед ним, и взгляд её был спокойным, ровным, как вода в пруду перед рассветом. Она ждала. Она не подсказывала ему, что сказать. Она просто стояла и ждала, и он понял, что это — тоже проверка, что она хочет увидеть, как он выйдет из этой комнаты, что он скажет её дочери, как будет держать лицо.
— Я один, — сказал он, и голос его был ровным, почти чужим. — Я пил воду. Сейчас выйду.
Он поднялся со стула, и ноги его были тяжёлыми, будто он прошёл не через комнату, а через поле боя. Штаны он затянул на ходу, пальцы не слушались, и он видел, как Моника смотрит на его руки, на то, как они дрожат, — и не говорит ни слова, только улыбается уголком губ, будто знает что-то, чего он не знает.
Он открыл дверь.
Айрис стояла в коридоре — в старой сорочке, с распущенными волосами, с глазами, ещё сонными, но уже насторожёнными. Она смотрела на него, потом на дверь у него за спиной, потом снова на него, и он видел, как она замечает — не понимает, но замечает — что-то в его лице, в его дыхании, в том, как он стоит, чуть шире, чем обычно, как будто земля под ним ещё качается.
— Ты не спал? — спросила она, и голос её был тихим, осторожным, будто она боялась спугнуть что-то.
— Спал, — сказал он. — Проснулся рано. Не мог заснуть снова.
Она кивнула, но взгляд её не отпускал его. Она смотрела на его губы — он почувствовал это, — потом на его руки, потом снова в глаза, и он понял, что она ищет что-то, что она уже знает, что что-то изменилось, но не может назвать это словами.
— Мама уже встала? — спросила она, и вопрос этот был простым, но он слышал в нём второй, скрытый: почему дверь была закрыта, почему ты говорил с кем-то, почему ты стоишь здесь, как будто ты прячешь что-то за спиной.
— Встала, — сказал он. — Она… на кухне. Готовит.
Он не оборачивался, но знал, что Моника стоит за дверью — стоит и слушает, стоит и ждёт, что он скажет, как он выкрутится. И он слышал, как она делает шаг — один, тихий, — и как дверь за его спиной прикрывается чуть плотнее, будто она отступает в тень, давая ему пространство, давая ему возможность выйти из этого разговора целым.
— Каша уже готова, — сказала Айрис, и голос её стал ровнее, спокойнее, будто она решила не копать глубже. — Я поставила её на стол. И… я хотела спросить тебя кое-что.
Она замолчала, и он видел, как она переплетает пальцы — жест, который он знал с детства, — как она собирается с духом, как она смотрит в пол, потом на него, потом снова в пол.
— Что? — спросил он, и голос его был мягче, чем он собирался.
— Ты помнишь, что обещал мне? — спросила она тихо. — Там, у стогов. Ты помнишь, что ты сказал?
Он помнил. Он помнил всё — тепло её губ, её пальцы, вцепившиеся в его рубаху, её голос, дрожащий, когда она просила его не уходить. Он помнил, и сейчас, стоя в коридоре, с запахом её матери на своих губах, с привкусом её матери на языке, он чувствовал, как что-то тяжёлое оседает в груди, как что-то, что он строил, начинает трещать по швам.
— Помню, — сказал он. — Я не уйду.
Она кивнула, и улыбка её была робкой, но тёплой, и в глазах её блеснуло что-то — благодарность, надежда, что-то ещё, что он не хотел называть. Она повернулась и пошла к кухне, и он слышал, как она говорит через плечо:
— Садись есть. Каша стынет.
Он стоял в коридоре, смотрел ей вслед, и думал о том, что он только что сделал, — о том, что он стоит между матерью и дочерью, о том, что он держит в руках что-то, что не имеет права держать, — и тепло в затылке пульсировало ровно, спокойно, будто одобряя, будто говоря ему: ты на правильном пути, ты делаешь то, что должен.
Он пошёл за ней.

