Зарождение тьмы
Reading from

Зарождение тьмы

18 chapters • 0 views
Результат
16
Chapter 16 of 18

Результат

Гардис ходил в таверну через день. Он не хотел вновь прослыть пьяницей раздолбаем. Раз в два дня, это нормально сходить выпить. Каждый раз он подливал сперму в выпивку Кэйт. На шестой раз, когда Рик, уже ушел, а он стоял у входа, Кэйт окликнула его. -Постой, я хочу поговорить. Она вышла вместе с ним. они прошли недалеко, к тому самому месту, где до покупки дома спал Гардис, тот самый стог сена. Кэйт ничего не сказала, она повалила его и поцеловала. -Я не знаю, почему, но я хочу тебя. Пусть на один раз, просто давай сделаем это один раз. говорила она, Целуя и целуя его

Фонарь над дверью таверны качался на ветру, бросая длинные тени на мокрую траву. Внутри гудел голосами вечер — звон кружек, чей-то смех, скрип половиц под ногами. Гардис стоял у входа, провожая взглядом тёмную фигуру Рика, которая уже растворилась в ночи за околицей. Друг ушёл, как уходил всегда — слегка пошатываясь, насвистывая что-то невпопад, и Гардис поймал себя на том, что завидует этой лёгкости.

— Постой.

Голос был ровный, но в нём звенело что-то новое — решимость, которой он раньше не слышал. Гардис обернулся. Кэйт стояла в дверях, не глядя на него. Свет фонаря падал на её лицо, тени ложились под глазами, и она казалась старше своих лет.

— Я хочу поговорить.

Она не ждала ответа. Спустилась с крыльца, прошла мимо него — близко, так что он почувствовал запах мыла и хмеля, — и молча пошла через поле, туда, где темнел высокий стог сена на краю огорода.

Гардис смотрел ей вслед. В затылке тепло пульсировало ровно, довольно, и он понял, что Сифа знала. Знала всегда.

— Кэйт.

Она не остановилась. Шла, не оборачиваясь, и юбка её тёмно-синего платья шелестела по мокрой траве. Гардис выдохнул и пошёл следом.

Ночь стояла тихая. Гул таверны остался позади, смягчился, растворился в шорохе травы под ногами. Роса оседала на сапогах, холодила лодыжки, и каждый шаг отзывался влажным хлюпаньем. Гардис смотрел на спину Кэйт — на то, как она держит плечи прямо, как руки висят вдоль тела, сжатые в кулаки, — и не находил слов.

Стог вырос перед ними внезапно, тёмной горой на фоне звёздного неба. Сухие стебли торчали во все стороны, пахли пылью и летним разнотравьем — тем самым запахом, который Гардис знал слишком хорошо. Он спал здесь, в ямке, прогретой собственным телом, когда дом отца душил его. Здесь Айрис пришла к нему с молоком и призналась в чувствах. Здесь он понял, что больше не мальчишка.

Кэйт остановилась у подножия стога. Повернулась к нему — и впервые за весь вечер посмотрела прямо в глаза.

— Ты знаешь, зачем я тебя позвала.

— Нет.

— Врёшь.

Гардис молчал. Ветер тронул волосы Кэйт, бросил прядь на лицо, и она не убрала её. Смотрела на него, и в глазах у неё было что-то тёмное, глубокое — то, чего он не видел ни разу, хотя она наливала ему пиво каждый вечер.

— Я не знаю, почему, — сказала она. Голос её дрогнул, сорвался на шёпот. — Но я хочу тебя.

Тишина легла между ними. Слышно было только дыхание — её, сбившееся, и его, ровное, — и шорох сухих стеблей под ветром.

— Пусть на один раз, — продолжала она, шагнув ближе. — Просто давай сделаем это один раз. И всё. Никто не узнает. Рик не узнает. Никто.

Она говорила, а руки её уже тянулись к нему — дрожащие, горячие, — и Гардис видел, как она борется с собой, как слова обгоняют мысли.

— Я не понимаю, что со мной, — выдохнула она. — С тех пор как ты начал приходить… с тех пор как ты посмотрел на меня тогда… я не могу спать. Всё время думаю. Всё время.

Она толкнула его в грудь — несильно, но он позволил себе качнуться назад, и сено приняло его, сухое, колючее, тёплое от дневного солнца. Кэйт нависла над ним, и лунный свет обрисовал её силуэт — узкие плечи, тонкие запястья, тёмные волосы, рассыпавшиеся по щекам.

— Один раз, — повторила она, и в голосе её был не вопрос, а мольба. — Пожалуйста.

Гардис смотрел на неё снизу вверх. В затылке тепло разгоралось, пульсировало в такт сердцу, и он слышал — не словами, а где-то глубже, в самой кости, — как Сифа довольно выдыхает. Второй сосуд. Он не звал её. Но она уже была здесь.

— Кэйт.

— Не говори ничего. — Она прижала ладонь к его губам, и пальцы её пахли мылом — дешёвым, щелочным, тем самым, которым моют посуду в таверне. — Не говори. Я знаю, что это неправильно. Я знаю, что Рик… — она запнулась, сглотнула. — Но я не могу больше. Я схожу с ума.

Она наклонилась. Волосы упали ей на лицо, закрыли его от луны, и Гардис увидел только её глаза — тёмные, расширенные, влажные. Она поцеловала его.

Поначалу робко, неуверенно — губы дрожали, дыхание сбивалось. Но через мгновение она прижалась сильнее, и в поцелуе этом было всё: и голод, и страх, и отчаяние. Гардис почувствовал, как её руки скользят по его груди, как пальцы вцепляются в ворот куртки, будто она боится, что он исчезнет.

Он мог остановить её. Мог сказать, что это неправильно, что Рик его друг, что она сама пожалеет. Мог уйти — невидимкой, как учила Сифа, — и оставить её здесь, у стога, с этим голодом, который не утихнет.

Но он не ушёл.

Его рука легла ей на затылок — тяжёлая, тёплая, — и Кэйт выдохнула ему в губы, будто ждала этого всю жизнь. Она прижалась ближе, и он почувствовал, как бьётся её сердце — быстро, испуганно, жадно. Сено шуршало под ними, кололось сквозь одежду, и запах разнотравья смешивался с запахом её волос.

— Ах, — выдохнула она, отрываясь от его губ. — Гардис…

Она сказала его имя — и в голосе её было столько всего, что он на миг замер. Так не говорят о случайной ночи. Так говорят, когда тонут.

— Ты не пожалеешь? — спросил он.

— Уже жалею. — Она усмехнулась — криво, горько, — и снова припала к его губам. — Но я не остановлюсь.

Гардис сжал её затылок — сильнее, чем нужно, — и Кэйт выгнулась, прижимаясь к его ладони, как кошка. В затылке тепло разливалось по всему телу, тёмное, довольное, и Гардис знал: Сифа смотрит на него глазами этой девушки. Сифа дышит её дыханием.

Но он не думал о Сифе. Он думал о том, как дрожат руки Кэйт, как пахнет её кожа — мылом и хмелем и чем-то ещё, тёплым, живым, — и как она смотрит на него, будто он единственный, кто может её спасти.

Он не был спасителем. Но он был здесь.

— Один раз, — сказал он, повторяя её слова.

— Один раз, — эхом отозвалась она. — Обещаю.

Она врала. Он знал это. И она знала, что он знает.

Но ни один из них не остановился.

Сено кололось сквозь рубаху, но Гардис не чувствовал уколов. Он чувствовал только её — лёгкую, тёплую, дрожащую над ним, и то, как лунный свет серебрил край её плеча, где ткань платья сбилась и открыла полоску кожи. Кэйт дышала часто, будто бежала всю дорогу от таверны до этого стога, и пальцы её всё ещё вцеплялись в ворот его куртки — не отпускали, словно она боялась, что он растворится в темноте, стоит ей ослабить хватку.

— Ты какой-то другой, — сказала она вдруг, и голос её прозвучал глухо, будто она говорила не ему, а себе. — Раньше ты был… ну, ты был просто Гардис. Пьяница, который сидел в углу с Риком и ржал над каждой глупостью.

— А теперь?

Она не ответила сразу. Смотрела на него сверху вниз, и в глазах её метались тени — от ветра, от луны, от чего-то ещё, чего он не мог назвать. Прядь волос упала ей на лицо, и она не убрала её — только сглотнула, и кадык её дрогнул, тонкий, девичий.

— Теперь ты смотришь так, будто видишь меня насквозь, — сказала она. — Будто знаешь что-то, чего я не знаю. И мне от этого страшно. И всё равно тянет.

— Тянет?

— Да. — Она усмехнулась — криво, горько, — и прижала ладонь к его груди, туда, где билось сердце. — Вот сюда тянет. Как будто ты там уже живёшь. Я не понимаю, как это вышло. Не понимаю, почему именно ты. Но когда ты не приходишь в таверну, я ловлю себя на том, что смотрю на дверь. Жду.

Гардис молчал. В затылке тепло пульсировало ровно, довольно, и он знал — Сифа слушает. Сифа пьёт каждое её слово, как вино, и ей вкусно. Но он не думал о Сифе. Он думал о том, как дрожит ладонь Кэйт на его груди, как она сжимает пальцы в ткань куртки, будто хочет удержать его сердце в руках.

— Я не хотела, чтобы это случилось, — продолжала она, и голос её сел, стал хриплым, как у человека, который долго плакал. — Я честно не хотела. Рик хороший. Он добрый. Он смотрит на меня так, будто я — всё, что у него есть. И я думала… я думала, что смогу.

— Сможешь что?

— Полюбить его. — Она подняла на него глаза, и в них блестела влага. — По-настоящему. Как он меня. Но не могу. Смотрю на него — и вижу тебя. Слышу, как он смеётся — и слышу твой голос. Это безумие. Я знаю, что это безумие. Но я не могу остановиться.

Она замолчала. Ветер тронул сухие стебли над ними, и они зашуршали — сухо, тревожно, будто переговаривались о чём-то своём. Где-то далеко, у околицы, залаяла собака. Потом стихла.

— Я не хочу, чтобы ты думал, что я… — Кэйт запнулась, подбирая слово. — Что я такая. Что я каждый вечер так. Это не так. Я никого не звала к стогу. Только тебя. Не знаю, почему. Не знаю, что ты сделал.

— Я ничего не делал.

— Врёшь.

Она сказала это спокойно, без злости — просто как факт, как будто видела его насквозь. И, может быть, видела. Может быть, в эту ночь, под этим стогом, она видела больше, чем он хотел показать.

Гардис поднял руку и убрал прядь с её лица. Кэйт замерла. Не дышала. Смотрела на него, и в глазах её было столько всего — страх, и голод, и надежда, — что у него сжалось что-то в груди.

— Ты боишься, — сказал он.

— Да.

— Чего?

— Что ты уйдёшь. — Голос её дрогнул, сорвался. — Что это будет один раз, как я сказала, и ты уйдёшь, и я останусь здесь, с этим… с этим голодом. Одна.

Она отвернулась, и он увидел, как дрожит её подбородок. Тонкий, острый, девичий. Она была такой юной — моложе Айрис, моложе всех, — и в то же время в глазах её было что-то древнее, тёмное, что не могло родиться в девушке, которая всю жизнь наливала пиво в таверне.

— Я не уйду, — сказал он.

— Врёшь.

— Не сегодня.

Она посмотрела на него. Долго. Пристально. И в глазах её что-то дрогнуло — не страх, не голод, а что-то другое, тёплое, живое. Она наклонилась и поцеловала его — медленно, осторожно, будто пробуя на вкус. И Гардис почувствовал, как её пальцы разжались на его вороте, скользнули вверх, к шее, и легли на затылок — туда, где пульсировало тепло.

Она целовала его так, будто пыталась запомнить — каждое движение губ, каждое дыхание, каждый звук. И Гардис, вместо того чтобы отвечать, позволил себе просто чувствовать. Чувствовать, как её пальцы перебирают волосы на его затылке, как колени её давят на его бёдра сквозь мокрую от росы юбку, как тепло её тела пробивается сквозь тонкую ткань рубахи.

— Я знала, что так будет, — прошептала она, отрываясь от его губ, и голос её был хриплым, будто она долго кричала где-то внутри себя. — Я знала, что если я тебя позову — ты придёшь. Знала ещё тогда, когда ты впервые сел за мой стол. Когда посмотрел на меня тем взглядом.

— Каким взглядом?

— Которым ты смотришь на добычу. — Она усмехнулась, и в усмешке этой было что-то тёмное, почти звериное. — Все думают, что ты просто пьяница, Гардис. Что ты пропащий. А я видела, как ты смотришь. Как будто прицеливаешься. Как будто решил, что я — твоя.

Гардис молчал. В затылке тепло пульсировало, разгоралось, и он чувствовал, как Сифа довольно потягивается где-то в самой глубине его сознания. Ей нравилось это. Нравилось, как Кэйт говорит о нём — как о чём-то неизбежном, как о судьбе, которой нельзя перечить.

— А ты? — спросил он, и голос его прозвучал ниже, чем он ожидал. — Ты решила, что я — твой?

Кэйт замерла. Смотрела на него сверху вниз, и лунный свет лежал на её лице, делая его бледным, почти прозрачным. Она облизала губы — медленно, будто пробуя его вкус, — и кивнула.

— Да. — Слово упало тихо, но в нём не было сомнения. — Я решила. В ту ночь, когда ты не пришёл, я просидела у окна до рассвета. Смотрела на дорогу. Ждала. И поняла — если ты не придёшь завтра, я сама пойду искать тебя. По деревне. По лесу. Куда угодно.

Гардис сглотнул. Что-то в этих словах — в этой простой, отчаянной честности — задело его сильнее, чем он ожидал. Моника говорила о долге, о семнадцати годах ожидания, о том, что он — её судьба. Айрис говорила о детстве, о дружбе, о том, что он обещал не уходить. Но Кэйт говорила о голоде. О чистом, неприкрытом, животном голоде, который не умел ждать и не хотел оправданий.

— Я не хочу быть твоей добычей, — сказала она вдруг, и в голосе её мелькнула сталь. — Не хочу, чтобы ты смотрел на меня, как на шкуру, которую можно повесить на стену. Я хочу, чтобы ты смотрел на меня, как на ту, что сама выбрала тебя. Понимаешь?

— Понимаю.

— Правда?

— Правда.

Она посмотрела на него долго, испытующе, будто проверяя, не врёт ли он. Потом выдохнула — шумно, облегчённо, — и уткнулась лицом в его шею. Гардис почувствовал, как дрожит её тело — мелко, почти незаметно, — и понял, что она боится. Не его. Не того, что будет. А того, что он скажет что-то, что разрушит эту хрупкую ночную правду, которую она выстроила вокруг них.

— Ты пахнешь лесом, — сказала она, и голос её был приглушён его кожей. — И дымом. И чем-то ещё. Чем-то тёмным. Я не знаю, что это. Но мне нравится.

Гардис не ответил. Он просто лежал, чувствуя, как её дыхание щекочет его шею, как её пальцы всё ещё перебирают его волосы, и думал о том, что Сифа выбрала её не случайно. Кэйт была не такой, как Моника. Моника ждала, принимала, терпела. Кэйт брала. Сама. Решала. Шла — и не оглядывалась.

— Я не знаю, что ты сделал со мной, — прошептала она, и в голосе её послышались слёзы. — Не знаю, какое зелье ты мне подлил. Но оно во мне. Оно горит. И я не могу его потушить.

Гардис замер. Сердце пропустило удар — и он почувствовал, как холодок пробежал по спине. Она знала. Не наверняка, не доказательствами — но знала. Чувствовала. И говорила об этом вслух, глядя ему в глаза.

— Зелье? — переспросил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

— Не притворяйся. — Она подняла голову, и в глазах её блестела влага. — Я видела, как ты смотришь на мой стакан. Каждый раз. Как будто проверяешь, выпила ли я. И после каждого раза мне становится… хуже. Или лучше? Я не знаю. Я только знаю, что не могу без тебя. И что это не нормально.

Тишина повисла между ними — тяжёлая, как мокрая трава. Гардис смотрел в её глаза и понимал, что она ждёт ответа. Ждёт правды. И что правда эта может разрушить всё — или, может быть, именно она и есть то, что ей нужно.

— Это не зелье, — сказал он наконец. Голос его звучал глухо, будто он говорил не ей, а себе. — Это я. То, что во мне. Оно тянется к тем, кто… открыт. Кто хочет. И оно делает так, что они хотят сильнее.

Кэйт смотрела на него, не мигая. В лунном свете её глаза казались чёрными, бездонными, и Гардис не мог прочитать, что в них — страх, понимание, или что-то ещё, чему он не знал названия.

— И ты делал это с другими? — спросила она тихо.

— Да.

— С Моникой?

Гардис молчал. Долго. Так долго, что Кэйт отвела взгляд, и в горле у неё что-то дрогнуло — она сглотнула, сжала пальцы на его плече.

— Я не хочу знать, — сказала она. — Не хочу. Но я хочу, чтобы ты знал: я не боюсь. Мне страшно, да. Но я не боюсь тебя.

Она наклонилась и поцеловала его снова — на этот раз твёрже, увереннее, будто эти слова что-то решили внутри неё. Гардис почувствовал, как её руки скользят по его груди, как пальцы находят пуговицы его рубахи и начинают расстёгивать их — медленно, одну за другой, — и как её дыхание сбивается с каждым движением.

— Я хочу, чтобы ты был во мне, — прошептала она ему в губы. — Не один раз. Не сегодня. Я хочу, чтобы ты был во мне всегда. Чтобы это тепло не уходило. Чтобы я могла засыпать и просыпаться с ним. Понимаешь?

Гардис понимал. Понимал лучше, чем она думала. Потому что то же самое тепло пульсировало в его затылке — тёмное, живое, голодное, — и оно тянулось к ней, к её теплу, к её голосу, к её отчаянной, слепой жажде.

— Понимаю, — сказал он.

— И ты не уйдёшь?

— Не сегодня.

Гардис перевернул её, прижав к упругой соломе, и она встретила его движение глубоким, сдавленным стоном — «Ах… да…» — вырвавшимся будто против её воли. Он чувствовал, как её пальцы вцепились в его плечи, как ногти впиваются в кожу сквозь рубаху, и как её бёдра приподнимаются навстречу, ища его, находя, требуя. Лунный свет лежал на её спине, на изгибе шеи, на разметавшихся по соломе волосах, и Гардис видел, как дрожит каждая её мышца — мелко, непрерывно, как тетива после выстрела.

— Ты такой тяжёлый, — выдохнула она, и в голосе её слышался не упрёк, а удивление. — Такой… настоящий. Я думала, ты мне приснишься. Что я проснусь, а тебя нет.

— Я здесь.

— Да. — Она повернула голову, пытаясь увидеть его лицо через плечо, и губы её дрогнули в улыбке — тёмной, влажной, какой он ещё не видел у неё. — Ты здесь. И ты во мне. Я чувствую тебя. Так глубоко… Гардис… я чувствую, как ты пульсируешь внутри меня.

Он не ответил. Вместо ответа он опустил ладонь на её затылок, туда, где под кожей бился её пульс, и прижал её щекой к соломе. Она выдохнула — шумно, согласно, — и выгнула спину, подставляясь ему, открываясь, отдаваясь. И Гардис понял, что Сифа была права: Кэйт не ждала. Кэйт брала. Но сейчас, под ним, в темноте, на пахнущей пылью и прошлогодним сеном соломе, она отдавала. Всю себя. Без остатка.

— Не останавливайся, — прошептала она, и голос её сорвался на стон, когда он двинулся в ней — глубже, медленнее, до самого конца. — О, боги… да. Вот так. Не останавливайся. Я хочу чувствовать тебя. Всю ночь. До утра. Пока не забуду, как меня зовут.

— Кэйт, — сказал он, и имя её прозвучало в темноте как заклинание.

— Да. — Она всхлипнула, уткнувшись лицом в солому, и пальцы её сжались в кулаки. — Да. Называй меня по имени. Говори его. Я хочу слышать, как ты его говоришь. Когда ты во мне. Когда ты двигаешься. Когда… о… когда ты делаешь вот так…

Он сделал «вот так» — медленно вышел почти до конца и вошёл снова, до отказа, до самой глубины, где было жарко и тесно, где она сжимала его так, будто не хотела отпускать никогда. Она закричала — негромко, сдавленно, в солому, — и тело её выгнулось дугой, и Гардис почувствовал, как волна дрожи прокатилась по ней от лопаток до самых пяток.

— Тише, — сказал он, наклоняясь к её уху, и голос его был низким, хриплым, чужим. — Тише. Не надо будить всю деревню.

— А если я хочу? — выдохнула она, и в голосе её послышалась дерзость — та самая, что он видел в ней в таверне, когда она смеялась над пьяными шутками Рика. — Если я хочу, чтобы все знали, чья я? Чтобы слышали, как ты меня берёшь?

— Это никого не касается.

— Это касается всех. — Она приподнялась на локтях, повернула голову, и он увидел её глаза — чёрные в лунном свете, блестящие, бесстыдные. — Пусть знают. Пусть все знают, что я твоя. Что я выбрала тебя. Что я не какая-то там…

Он закрыл ей рот поцелуем — жёстким, требовательным, — и она застонала в его губы, растекаясь, тая, забывая, что хотела сказать. Он целовал её, двигаясь в ней медленно и глубоко, и чувствовал, как её пальцы скользят по его спине, как ногти оставляют следы на коже, как дыхание её сбивается и рвётся, как она тонет в нём, в его запахе, в его тепле, в его власти.

— Ты пахнешь ею, — прошептала она вдруг, оторвавшись от его губ, и в голосе её мелькнула горечь. — Моникой. Я чувствую её запах на тебе. Она была с тобой. Сегодня. Или вчера. Я не знаю. Но она была.

Гардис замер. Мгновение — одно только мгновение, — а потом она обхватила его ногами и прижала к себе, не позволяя отстраниться.

— Не останавливайся, — сказала она, и голос её был твёрдым, несмотря на слёзы, которые блестели в её глазах. — Не смей останавливаться. Я знала, на что иду. Я знала, что ты не один. Но я выбрала тебя. Тебя. Понимаешь? Не потому, что ты лучший. Не потому, что ты богатый. А потому, что ты — это ты. И я хочу, чтобы ты был во мне. Даже если после меня ты пойдёшь к ней. Даже если ты будешь делить себя между нами. Я хочу свою часть.

— Кэйт…

— Не надо. — Она прижала ладонь к его губам, останавливая. — Не надо слов. Я не хочу слов. Я хочу, чтобы ты двигался. Чтобы ты взял меня. Всю. Без остатка. А слова… слова будут потом. Когда я смогу дышать.

Гардис смотрел на неё — на её лицо, освещённое луной, на слёзы, которые не высохли на её щеках, на губы, припухшие от поцелуев, — и чувствовал, как что-то тёмное, голодное, древнее поднимается в нём из самой глубины. Не Сифа. Не голос. А что-то своё. То, что он не знал в себе. То, что просыпалось только здесь, только с ней, только в этот момент.

— Ты моя, — сказал он, и голос его был низким, почти звериным. — Ты поняла? Ты — моя. Не на ночь. Не на одну встречу. Ты — моя. И если ты это приняла — приняла по-настоящему, — то обратной дороги не будет.

— Я приняла, — ответила она, глядя ему в глаза. — Ещё тогда, когда ты впервые посмотрел на меня. Когда я поняла, что не могу дышать, если тебя нет рядом. Я приняла. Всё. Даже то, что ты не мой. Даже то, что между нами будут другие. Я приняла, Гардис. Я — твоя.

Он поцеловал её — медленно, глубоко, до самого дна, — и в этом поцелуе было всё: и голод, и нежность, и обещание, и проклятие. А потом он двинулся в ней — сильно, глубоко, ритмично, — и она застонала в его рот, и стон этот был громче прежних, и Гардис почувствовал, как её тело начинает сжиматься вокруг него, как она приближается к краю, как она летит.

— Гардис… — выдохнула она, отрываясь от его губ, и имя его прозвучало как молитва. — Гардис… я… о боги… я сейчас…

— Да, — сказал он, и голос его был твёрдым, как тетива. — Да. Не сдерживайся. Я хочу чувствовать, как ты кончаешь. Хочу чувствовать, как ты сжимаешь меня. Хочу видеть твоё лицо.

Она закричала — громко, отчаянно, не заботясь о том, кто услышит, — и тело её выгнулось, и содрогнулось, и сжалось вокруг него с силой, которой он не ожидал от такой хрупкой девушки. Гардис почувствовал, как волна её оргазма прокатывается по нему, как она тянет его за собой, как темнота взрывается золотыми искрами перед глазами.

— Гардис… — прошептала она, и голос её был хриплым, разбитым, счастливым. — Гардис… ты… ты тоже…

— Да, — выдохнул он, и это было последнее слово, которое он успел сказать, прежде чем тьма сомкнулась над ним, и он растворился в ней, в её тепле, в её запахе, в её отчаянной, слепой, всепоглощающей жажде.

Он лежал на ней, тяжёлый, обессиленный, чувствуя, как её пальцы перебирают его волосы, как её сердце колотится под его грудью, как дыхание постепенно выравнивается. Где-то за стеной сарая крикнула ночная птица, и Кэйт вздрогнула, прижимаясь к нему теснее.

— Я не хочу, чтобы это заканчивалось, — прошептала она. — Я знаю, что это глупо. Знаю, что утро наступит, и ты уйдёшь, и я снова буду наливать пиво, и всё будет как раньше. Но сейчас… сейчас я хочу, чтобы время остановилось. Чтобы мы лежали так вечно.

— Вечность — это долго, — сказал он, и в голосе его послышалась улыбка.

— А мне и не надо вечность. — Она подняла голову, посмотрела на него. — Мне надо одну ночь. Одну. Чтобы я могла вспоминать её до конца жизни. Чтобы, когда я буду старой и сморщенной, я закрывала глаза и видела это: тебя. Надо мной. В лунном свете. Твои глаза. Твои руки. Твоё тепло.

— Ты говоришь так, будто прощаешься.

— Может быть. — Она улыбнулась, но улыбка её была грустной. — Может быть, я и прощаюсь. С той собой, которая была до тебя. С той, которая думала, что знает, чего хочет. С той, которая боялась.

— А теперь?

— А теперь… — Она приподнялась на локте, посмотрела ему в глаза. — А теперь я ничего не боюсь. Потому что худшее, что могло случиться, уже случилось. Я полюбила тебя. А ты — ты не мой. И я это приняла. Что может быть страшнее этого?

Гардис молчал. Он смотрел на неё — на её лицо, на её глаза, в которых блестели слёзы, которые она не позволяла себе пролить, — и чувствовал, как что-то сжимается у него в груди. Не жалость. Не вина. Что-то другое. Что-то, чему он не знал названия.

— Я не обещаю тебе ничего, — сказал он наконец. — Я не могу. Я не знаю, что будет завтра. Я не знаю, буду ли я жив через месяц. Но я обещаю тебе одно: я не забуду эту ночь. И я не забуду тебя.

— Этого достаточно, — сказала она, и голос её дрогнул. — Этого более чем достаточно.

Она наклонилась и поцеловала его — легко, нежно, почти целомудренно, — и в этом поцелуе не было голода, не было страсти, не было той тёмной, животной жажды, что вела их друг к другу весь вечер. В этом поцелуе было что-то другое. Что-то, что Гардис не мог назвать. Что-то, что делало его слабым.

— Я пойду, — сказал он, и голос его прозвучал глуше, чем он хотел. — Пока не рассвело. Пока никто не видел.

— Иди. — Она не стала удерживать его. Не вцепилась в него, не заплакала, не попросила остаться. Она просто лежала, глядя на него, и в глазах её было столько всего, что Гардис не мог выдержать этого взгляда. — Иди, Гардис. Но знай: я здесь. Я всегда буду здесь. В этой таверне. За этим столом. С этим пивом. И если ты вернёшься — я буду ждать. Если не вернёшься — я всё равно буду ждать. Потому что я — твоя. И это не изменить.

Он поднялся, натянул рубаху, застегнул пояс. У двери обернулся. Она лежала на соломе, бледная в лунном свете, с разметавшимися волосами, и смотрела на него. И Гардис понял, что этот образ — её, на соломе, в лунном свете, с этим взглядом — останется с ним навсегда. Как след от стрелы. Как печать.

— До завтра, — сказал он.

— До завтра, — ответила она, и в голосе её не было вопроса.

Он вышел. Дверь сарая закрылась за ним, и ночь приняла его в свои объятия — сырая, холодная, пахнущая росой и мокрой травой. Гардис шёл к дому, и в затылке его пульсировало тепло — ровное, сытое, довольное. Сифа была довольна. Но Гардис не чувствовал триумфа. Он чувствовал только тишину — глубокую, звенящую, как после выстрела, когда стрела уже ушла, а цель ещё не упала.

Дорога к дому тянулась через мокрый луг, и каждый шаг оставлял в траве тёмный след. Гардис шёл не спеша, позволяя ночному холоду остудить кожу, забрать с неё запах сена и пота и той глубокой, тёплой влажности, что ещё держалась на пальцах. Он сжал и разжал кулак, чувствуя, как луна высушивает её — Кэйт — с его ладони, и от этого движения тепло в затылке дрогнуло, как зверь, которого тронули во сне.

— Она будет ждать, — сказал он вслух, и голос его прозвучал странно одиноко в пустом поле. — Она сказала, что будет ждать.

Тепло в затылке пульсировало в ответ — ровно, довольно, как сытый кот, урчащий у очага. Гардис остановился посреди луга, поднял лицо к луне и закрыл глаза. Внутри него что-то шевельнулось — не голос, не Сифа, а то самое, древнее, что проснулось в нём на соломе, когда Кэйт сказала, что чувствует его пульс внутри себя.

— Ты довольна, — сказал он в темноту. — Я чувствую. Ты получила, что хотела.

Тишина. Только ветер шевелит мокрую траву, только где-то далеко скрипит колодезный журавль. Но Гардис знал: она слышит. Она всегда слышит. Она была с ним с первого его вздоха, с той каменной залы, где тёплая женщина держала его на руках и голос её шёл из-под земли.

— Я не знаю, что я делаю, — сказал он, и это было правдой, первой правдой за всю ночь. — Я не знаю, зачем я это делаю. Но я не могу остановиться.

И тогда — впервые за всё время, что он помнил себя, — он получил ответ. Не словами. Образом. Коротким, как удар сердца: Кэйт, лежащая на соломе, с разметавшимися волосами, и над ней — он сам, но другой, тёмный, с глазами, в которых нет зрачков, а только тьма, и из этой тьмы тянется к ней что-то тонкое, как паутина, и вплетается в её волосы, в её дыхание, в её сны.

Гардис открыл глаза. Руки его дрожали — мелко, как после долгого бега. Он посмотрел на свои ладони, и на миг ему показалось, что между пальцами у него серебрится что-то — тонкое, почти невидимое, как нить паутины на утренней траве. Он моргнул — и видение исчезло.

— Что ты делаешь со мной? — спросил он в темноту, и голос его сорвался. — Что ты делаешь с ней?

Но ответа не было. Только тепло в затылке — ровное, сытое, довольное, — и тишина, глубокая, как колодец.

Он пошёл дальше. Быстрее. Почти бегом. Дом вырос из темноты — тёмный, с одним горящим окном, — и Гардис замер у калитки, глядя на этот свет. Кухня. Моника не спит. Ждёт его. Знает, где он был. Чувствует на нём запах другой женщины — так же, как Кэйт почувствовала на нём запах Моники.

Он вошёл во двор, ступая по мокрой траве, и у двери остановился. Свет в окне дрогнул — кто-то подвинулся внутри. Гардис поднял руку, чтобы постучать, и замер.

За дверью было тихо. Но он знал — она там. Стоит у стола, сжимая край скатерти побелевшими пальцами. Ждёт. Слушает его шаги. Считает удары своего сердца.

Он толкнул дверь.

Моника сидела за столом, перед ней стояла остывшая кружка, и в свете одинокой свечи лицо её казалось высеченным из воска. Она подняла глаза — и Гардис увидел в них всё: и знание, и принятие, и ту тихую, горькую покорность, от которой у него сжалось горло.

— Ты не спала, — сказал он, и это был не вопрос.

— Я ждала тебя. — Голос её был ровным, как поверхность воды перед бурей. — Я всегда жду тебя. Ты знаешь.

Он закрыл дверь за собой. Подошёл к столу. Остановился напротив неё. Она опустилась, плавно, и стянула с него штаны. на нем ещё были следы Кэйт, но её это не вольновало.

Она взяла член в рот, и с упоением начала сосать. Гардис позволил это. Не потому что хотел ещё, потому что слова были тяжелее, чем секс. А говорить сейчас он не хотел.

Comments

Be the first to share your thoughts on this chapter.