Утро пришло тихо, как вор. Гардис лежал на спине, глядя в потолок своей новой комнаты — низкий, с тёмными от времени балками, — и слушал дом. Дом дышал. Скрипели половицы под чьими-то шагами на кухне, шипела вода в котле, глухо стукнула дверца печи. За окном, за рекой, кричала какая-то ранняя птица, и её крик был единственным звуком, который не принадлежал людям.
Он сел. Тело помнило ночь — тяжестью в бёдрах, сухостью во рту, чужим запахом на коже. Запах был тёплый, женский, с горькой ноткой полыни. Моника. Он не стал думать об этом слишком долго. Думать было опасно. Думать — значит назвать, а названное уже нельзя было отменить.
Он натянул рубаху, вышел в коридор. И сразу понял: что-то изменилось.
Моника стояла у очага, спиной к нему, и мешала что-то в чугунке. Плечи у неё были расслаблены — так, как не бывают плечи женщины, которая ждёт удара. Она обернулась на звук его шагов, и во взгляде её не было ни страха, ни стыда. Только тихая, обжигающая уверенность, от которой у Гардиса пересохло во рту.
— Садись, — сказала она. — Каша готова.
Ни слова о ночи. Ни намёка. Но когда она ставила перед ним глиняную миску, её пальцы коснулись его пальцев — на мгновение дольше, чем требовалось. И она не отвела руку первой.
— Доброе утро, — сказала Айрис, входя на кухню.
Она была уже одета — простое серое платье, волосы заплетены в тугую косу. На щеке — розовая полоска от подушки. Она улыбнулась Гардису, и улыбка была открытая, светлая, без тени. Он кивнул ей в ответ и опустил глаза в миску.
— Ты рано, — сказала Моника дочери.
— Я хотела помочь с завтраком.
— Помоги. Нарежь хлеб.
Айрис взяла нож и принялась за работу. Гардис смотрел на её руки — тонкие, белые, с коротко остриженными ногтями, — и чувствовал, как что-то в груди сжимается. Она не знала. Она ничего не знала. И от этого было и легче, и хуже.
Эльза появилась последней — заспанная, с растрёпанной косой, в рубахе, накинутой поверх сорочки. Она плюхнулась на лавку напротив Гардиса, потянулась за хлебом и вдруг сказала:
— Слушай, охотник. Я вчера дошила заказ для жены кузнеца. Она довольна. Сказала, что приведёт ещё двух.
Гардис поднял бровь.
— Это хорошо.
— Это очень хорошо, — Эльза откусила хлеб. — Я думала, ты будешь против, что я занимаю комнату под мастерскую. Но ты не был. Я это запомнила.
Она сказала это без теплоты — скорее как факт, как запись в долговую книгу. Но в её голосе не было прежней колючей насмешки, которой она одаривала его, когда он был просто деревенским пьяницей. Гардис это отметил. И промолчал.
Завтрак тянулся медленно. Моника подкладывала ему добавку, не спрашивая. Айрис рассказывала о том, что сестра Изабелла просила её прийти в храм — помочь с травами для больных. Эльза ворчала, что зима будет голодной, если подать не снизят. Обычный утренний шум, обычные голоса. И всё же под этим шумом текло что-то другое — тонкое, как подземная река. Гардис чувствовал его кожей.
Когда он встал из-за стола, Моника сказала, не глядя на него:
— Ты сегодня в лес?
— Да.
— Возьми с собой хлеба. — Она завернула кусок в тряпицу и протянула ему. — И возвращайся до темноты.
Это было всё. Ни взгляда, ни полуслова. Но «возвращайся до темноты» прозвучало так, как не звучало никогда раньше — не как забота хозяйки о работнике, а как приказ женщины, которая ждёт.
Гардис взял лук, колчан, нож отца. Вышел на крыльцо. Утро было сырое, река дымилась туманом, и лес за рекой стоял стеной, чёрный и молчаливый.
Он перешёл по камням, ступил на ту сторону. И сразу — будто кто-то снял с плеч невидимую руку — стало легче. Дом, люди, голоса, запахи — всё это отступило. Остался только лес. И то, что жило у него в затылке.
Он шёл по знакомой тропе, вдоль ручья, к тем местам, где водился зверь. Стрелы ложились в колчан ровно, тетива была натянута как надо, ветер дул в лицо. Всё было как всегда. И всё же — не так.
— Что-то не так, — пробормотал он, остановившись на поляне.
Он не мог назвать это словами. Сила, которую он носил в затылке, была на месте — тёплая, послушная, готовая. Стрелы летели туда, куда он хотел. Но под этим, глубже, шевелилось что-то новое. Как будто в нём открылась ещё одна дверь, а за ней — темнота, и темнота дышала.
— Подумай о том, чтобы исчезнуть, — сказал голос.
Гардис вздрогнул. Сифа говорила редко, и всегда — не вовремя. Но сейчас её голос был не насмешливым, а деловым, почти терпеливым.
— Исчезнуть? — переспросил он вслух. — Куда?
— Никуда. Просто перестань быть. Подумай: меня здесь нет. Не «я спрячусь». Не «я уйду». Меня. Здесь. Нет.
Гардис нахмурился. Это звучало как бред. Но он уже научился не отмахиваться от её слов.
Он закрыл глаза. Подумал. «Меня здесь нет».
Ничего.
«Меня здесь нет».
Тишина. Ветер. Птица где-то.
«Меня здесь нет».
И на третий раз что-то дрогнуло. Он почувствовал это как холод — сначала в кончиках пальцев, потом в запястьях, потом в предплечьях. Он открыл глаза и посмотрел на свои руки.
Они были прозрачными. Сквозь них виднелась трава, камни, тёмная вода ручья. Кожа сделалась дымкой — тёмно-алой, как остывающие угли, — и эта дымка стекала с него, как вода стекает с вощёной ткани.
Гардис задохнулся. Не от страха — от восторга.
Он поднял руку. Руки не было. Он посмотрел вниз — ног не было, только трава под ними, примятая, но пустая. Он сделал шаг — трава примялась снова, сама собой, и он понял, что стоит, что он есть, что он дышит, — но его не видно.
— Это... — прошептал он.
— Это, — подтвердила Сифа. — Ты получил первый сосуд.
Гардис медленно опустил руку. Дымка рассеялась, и он снова стал собой — плотным, тёплым, видимым. Он стоял на поляне, и сердце колотилось где-то в горле.
— Сосуд? — переспросил он.
— Женщину, у которой ты берёшь силы. Не только от близости. Её любовь, её восхищение, её желание — всё это питает тебя. Чем больше у тебя сосудов, тем больше сил и возможностей. Одна женщина — это невидимость. Две — возможно, что-то ещё. Три — то, о чём ты пока не можешь мечтать.
Гардис молчал. В голове было пусто и гулко, как в пустом храме.
— Моника, — сказал он наконец.
— Моника, — согласилась Сифа. — Она твоя. Полностью. Ты чувствуешь это?
Он чувствовал. Чувствовал, как что-то в нём — то самое тёмное, что поднялось из глубин прошлой ночью, — довольно потянулось и улеглось. Это было спокойствие. Настоящее, глубокое спокойствие, какого он не знал с той ночи у ручья, когда отец умер у него на руках.
— Значит, я могу уйти, — сказал он. — Могу исчезнуть. Могу не драться, если не хочу. Могу просто... уйти.
— Можешь. Но ты не уйдёшь. Ты не из тех, кто бежит.
— Ты не знаешь, из каких я.
— Знаю. Я была с тобой с первого вздоха. Я знаю тебя лучше, чем ты сам.
Гардис не ответил. Он поднял лук, проверил тетиву, пошёл дальше в лес. Охота ждала.
К полудню он взял двух зайцев и молодого козла — чисто, без лишней крови. Стрелы ложились точно, как всегда. Но теперь он знал: если что-то пойдёт не так, если орки выйдут из-за деревьев, если придётся бежать — он может просто перестать быть. Раствориться в воздухе. Уйти.
Это знание грело его всю дорогу домой. Оно было как второй нож за поясом — тот, о котором никто не знает.
Дом встретил его запахом жареного мяса. Айрис хлопотала у очага, Моника резала лук, Эльза сидела за столом с шитьём в руках и что-то бормотала себе под нос. Гардис сбросил козла в сарае, умылся у колодца, вошёл в дом.
Ужин был долгий. Говорили о всяком — о том, что барон, говорят, собирает новый отряд против разбойников на северной дороге; о том, что у кузнеца сломалась наковальня; о том, что сестра Изабелла ждёт Айрис завтра к полудню. Гардис ел и слушал. Моника сидела напротив, и каждый раз, когда он поднимал глаза, встречал её взгляд — ровный, тёплый, принадлежащий ему.
Айрис сидела рядом с ним. Ближе, чем обычно. Её плечо почти касалось его плеча, и она не отодвигалась. Она рассказывала о том, как училась у сестры Изабеллы заживлять раны, и в её голосе было столько тихой радости, что Гардис невольно улыбнулся.
— Ты смеёшься? — спросила она, обернувшись.
— Нет. Слушаю.
— Ты улыбнулся. Я видела.
— Может быть.
Она покраснела и опустила глаза. Но не отодвинулась.
После ужина Эльза ушла к себе — дошивать заказ. Моника убирала со стола. Гардис уже поднялся, чтобы идти в свою комнату, когда Айрис тронула его за рукав.
— Гардис. Можно тебя на минуту?
Он обернулся. Она стояла у двери в свою комнату, держась за косяк, как будто боялась, что её унесёт ветром.
— Конечно.
Он вошёл следом. Комната Айрис была маленькая, чистая, с узким окном на реку. На подоконнике стояла свеча и молитвенник, и ещё — маленькая глиняная чашка с сухими цветами. Пахло воском и травами.
— Садись, — сказала она, указывая на табурет. Сама села на край кровати, сложив руки на коленях.
— Как прошёл твой день? — спросила она.
— Обычно. Взял двух зайцев и козла.
— Это хорошо. — Она помолчала. — А мой... мой был долгий. Сестра Изабелла учила меня новому заговору. На лихорадку. Нужно три раза прочесть над водой, и воду дать больному до восхода.
— Помогает?
— Иногда. — Она улыбнулась. — Чаще помогает просто то, что кто-то рядом. Что кто-то держит за руку.
Гардис кивнул. Он смотрел на её руки — тонкие пальцы, сцепленные на коленях, — и думал о том, что эти руки умеют лечить, а его руки умеют только убивать. Разница была невыносимой.
— Я хотела спросить, — сказала Айрис, и голос её стал тише. — Ты... тебе хорошо здесь? В этом доме?
— Да.
— Правда?
— Правда.
Она подняла на него глаза. В полумраке они казались почти чёрными, и в них было столько всего — надежда, страх, что-то ещё, чему он не знал имени, — что у Гардиса перехватило дыхание.
— Я рада, — сказала она. — Я так боялась, что ты уйдёшь. Что ты возьмёшь лук и уйдёшь, как... как твой отец.
— Я не уйду.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Она встала. Шагнула к нему. И прежде чем он успел понять, что происходит, наклонилась и поцеловала его.
Поцелуй был короткий — быстрый, мимолётный, как касание крыла. Губы у неё были тёплые и сухие, и пахло от неё воском и травами. Она отстранилась сразу же, будто обожглась, и опустила взгляд в пол.
— З-завтра рано вставать, — сказала она, и голос её дрожал. — Ложись пораньше.
Гардис смотрел на неё. На её пылающие щёки, на тугую косу, на пальцы, которые теребили край платья. Она была как свеча на ветру — вот-вот погаснет.
— Хорошо, — сказал он. — Спокойной ночи, Айрис.
— Спокойной ночи.
Он вышел. Закрыл за собой дверь. Постоял в тёмном коридоре, слушая, как колотится сердце.
Он не заслуживал этого. Ни её поцелуя, ни её надежды, ни её «обещаешь». Но он взял это. Взял, как брал всё в последние недели — жадно, не думая о цене.
Он вошёл в свою комнату. Закрыл дверь. Поставил лук в угол. И остановился.
В голове было тихо. Слишком тихо. Сифа молчала, но её молчание было не пустым — оно было выжидающим.
Гардис посмотрел на дверь. Потом на свои руки.
«Меня здесь нет».
Дымка поднялась легко, как дыхание. Тело растворилось — сначала пальцы, потом руки, потом всё. Он стоял в комнате, но его не было. Только тень на стене, и та — чужая.
Он открыл дверь. Она не скрипнула — он не был достаточно плотным, чтобы потревожить петли. Вышел в коридор.
Мимо комнаты Эльзы. За дверью горела свеча, слышался тихий стук иглы о напёрсток. Мимо комнаты Айрис. Там было темно и тихо. Он задержался на мгновение — всего на одно, — и пошёл дальше.
Дверь Моники была в конце коридора. Он толкнул её — бесшумно, как ветер, — и вошёл.
Комната была освещена одной свечой на столике у кровати. Моника стояла спиной к нему, распуская косу. Волосы падали ей на плечи тёмной волной, и в их глубине терялся свет. Она была в одной рубахе — длинной, до колен, — и ткань облегала её тело так, что у Гардиса пересохло во рту.
Он подошёл. Медленно, беззвучно. Остановился за её спиной.
И обнял.
Она слабо вскрикнула — коротко, испуганно, — и дёрнулась, но он держал крепко. Одна рука легла ей на живот, вторая — на грудь, поверх рубахи. Она замерла. Потом узнала — по теплу, по запаху, по тому, как его ладони легли на её тело, — и обмякла в его руках.
— Гардис, — выдохнула она. — Господи. Я думала...
— Что ты думала?
— Что ты не придёшь.
Он не ответил. Он наклонился и прижался губами к её шее — к тому месту, где под кожей билась жилка. Моника вздрогнула и запрокинула голову, и из горла у неё вырвался тихий, протяжный стон.
— Ах... — выдохнула она. — Гардис...
— Тише, — сказал он. — Стены тонкие.
— Я знаю. — Она повернулась в его руках, лицом к нему. Глаза у неё были тёмные, зрачки — широкие, как у кошки в темноте. — Я знаю.
Она сама потянулась к нему. Сама нашла его губы. Поцелуй был не как у Айрис — не робкий, не мимолётный. Он был глубокий, жадный, и в нём было всё, что она не могла сказать словами. Она прижалась к нему всем телом, и сквозь тонкую рубаху он чувствовал её жар.
— Я не могу без тебя, — прошептала она ему в губы. — Слышишь? Не могу. Я думала, что смогу. Утром думала — встану, буду как прежде, буду матерью, буду хозяйкой. А потом увидела тебя за столом, и у меня руки задрожали.
— Моника...
— Не перебивай. — Она взяла его лицо в ладони. — Я всю жизнь была чьей-то. Дочерью. Женой. Матерью. А теперь я твоя. И это... это страшно. И это хорошо. Так хорошо, что я боюсь.
Он поднял её на руки. Она была лёгкая — легче, чем он думал, — и тёплая, и пахла полынью и дымом. Он положил её на кровать, и она потянула его за собой, обвивая руками шею.
— Иди сюда, — сказала она. — Иди ко мне.
Он лёг рядом. Она расстегнула его рубаху — пуговица за пуговицей, не спеша, — и провела ладонями по его груди, по шрамам, которые он заработал в лесу. Её пальцы были прохладные, и от их прикосновения по его коже бежали мурашки.
— Ты весь в отметинах, — сказала она.
— Лес не жалеет.
— И ты не жалеешь.
— Нет.
Она улыбнулась — медленно, уголками губ, — и потянула его рубаху вниз, с плеч. Он помог ей — сбросил на пол, — и она прижалась к нему, кожа к коже, и оба замерли на мгновение, будто испугавшись того, что происходит.
— Уммм... — выдохнула она, когда его рука легла ей на бедро. — Да...
Он провёл ладонью по её ноге — от колена вверх, медленно, чувствуя, как она дрожит под его пальцами. Рубаха задралась, обнажая её живот, бёдра, и он увидел её всю — в свете свечи, тёплую, живую, свою.
— Ты красивая, — сказал он.
— Не говори так.
— Почему?
— Потому что я поверю.
Он наклонился и поцеловал её — в губы, в шею, в ложбинку между ключицами. Она выгнулась под ним, и из её горла вырвался стон — низкий, гортанный, — и он почувствовал, как что-то в нём отзывается на этот звук. Тёмное, голодное. Сила, которую он носил в затылке, потянулась к ней, как зверь тянется к воде.
— Ах... — выдохнула Моника. — Гардис... не останавливайся.
— Не остановлюсь.
Он снял с неё рубаху — одним движением, через голову, — и она осталась под ним нагая, и свеча бросала на её тело тёплые тени. Он смотрел на неё, и в груди у него было тесно от чего-то, чему он не знал имени. Не любовь. Что-то старше. Что-то темнее.
— Иди ко мне, — повторила она. — Ну же.
Он вошёл в неё медленно. Она вскрикнула — тихо, прикусив губу, — и обхватила его ногами, притягивая ближе. Он замер, давая ей привыкнуть, и она сама подалась навстречу — нетерпеливо, жарко.
— Ннн... — простонала она. — Да. Вот так.
Он начал двигаться. Медленно, глубоко, чувствуя каждое её движение, каждый вздох. Она отвечала ему — подавалась навстречу, впивалась ногтями в его спину, шептала что-то бессвязное, — и с каждым толчком он чувствовал, как сила в нём растёт. Не та, что была раньше. Больше. Глубже. Она текла в него из неё, как вода из родника, и он не мог напиться.
— Ах... — Моника запрокинула голову, и волосы рассыпались по подушке. — Ах, Гардис... ещё...
— Ещё?
— Ещё. Пожалуйста.
Он ускорился. Кровать скрипела — тихо, ритмично, — и он подумал, что стены тонкие, что Айрис за стеной, что она может услышать, и от этой мысли его бросило в жар. Он прижал ладонь к губам Моники, и она поцеловала его пальцы, и её стоны стали глуше, но не тише.
— Уммм... — выдохнула она в его ладонь. — Ооо... да...
Он чувствовал, как она сжимается вокруг него — всё теснее, всё жарче, — и знал, что она близко. Он наклонился, нашёл губами её шею, прикусил — не сильно, только чтобы оставить след, — и она содрогнулась всем телом.
— Гардис! — выдохнула она, и это было почти беззвучно.
Она сжалась вокруг него, и её тело выгнулось дугой, и он держал её, пока она дрожала, пока волны одна за другой прокатывались по ней. И только когда она обмякла, он позволил себе отпустить — глубоко, резко, — и упал рядом, тяжело дыша.
Свеча догорела. В комнате стало темно, только луна за окном бросала на пол холодный свет.
Моника лежала рядом, прижавшись щекой к его плечу. Её дыхание постепенно выравнивалось.
— Я не жалею, — сказала она тихо.
— И я.
— Ты должен кое-что знать. — Она приподнялась на локте. В темноте он не видел её лица, только слышал голос. — То, что было утром. То, что я делала у очага. Я не притворялась. Я правда... я не могу без тебя. Это не каприз. Это как голод. Как жажда. Я проснулась сегодня и поняла, что если ты уйдёшь — я сойду с ума.
Гардис молчал. Он знал. Сифа объяснила ему. Но слышать это от неё самой — было другое.
— Это пройдёт? — спросила она.
— Не знаю.
— Ты знаешь. — Она провела пальцем по его груди. — Ты что-то знаешь. Я вижу это по тебе.
Он повернул голову. Посмотрел на неё — на её тёмные глаза, на растрёпанные волосы, на след от его зубов на её шее.
— Есть вещи, о которых я не могу тебе рассказать, — сказал он. — Пока не могу.
— Я подожду.
— Может быть, долго.
— Я подожду, — повторила она. — Я умею ждать. Я ждала тебя семнадцать лет, пока твой отец платил за нас подати. Подожду и ещё.
Он не ответил. Он лежал и смотрел в потолок, и слушал, как за стеной, в комнате Айрис, что-то тихо скрипнуло. Шаги. Потом — тишина.
Он закрыл глаза.
— Тебе пора, — сказала Моника. — Скоро рассвет.
— Знаю.
Он встал. Нашёл рубаху, натянул. Подошёл к двери — и остановился.
— Моника.
— Что?
— Если что-то случится. Если я не вернусь. — Он не обернулся. — Не ищи меня. Просто... живи.
Она долго молчала.
— Не говори так, — сказала она наконец. — Иди спать.
Он вышел. В коридоре было темно и тихо. Он шёл мимо комнат — мимо Эльзы, мимо Айрис.
Он вошёл в свою комнату. Закрыл дверь. Прислонился к ней спиной и постоял так, в темноте, слушая, как колотится сердце.
В затылке было тепло. Сифа молчала, но её молчание было довольно.
Утром, когда он вышел на кухню, Айрис уже сидела за столом. Она не подняла на него глаз. Только сказала, ровным голосом:
— Доброе утро. Каша на столе.
Он сел напротив. Взял ложку. И ничего не сказал.

