Зарождение тьмы
Reading from

Зарождение тьмы

18 chapters • 0 views
Моника, второй раз
13
Chapter 13 of 18

Моника, второй раз

Гардис лежал на кровати, дума о новом доме, о том, что теперь живет не один. И тут его дверь открылась. Вошла Моника, вся в поту, её тело подрагивало. -Что с тобой. -Не-незнаю. Я вся горю, Гардис. Сказала она, и подошла, пошатываясь. В голове Гардиса прозвучал голос. Тот, что он слышал тогда во сне. -Внутри неё было твое семя. Ей нужно еще. -Почему. -Вить я тебя выростила, ты частично демон, инкуб. заявила Сифа. Моника прижалась к Гардису. он колебался лишь миг. Уложив её на кровать, он взял её.

Второй оборот замка поддался с сухим щелчком, и Гардис постоял ещё немного, держа ладонь на холодной скобе, будто дверь могла передумать. За ней была ночь, за ночью — река, за рекой — всё то, что он сегодня подписал чужим именем. Он вернул засов на место, поднялся по скрипучей лестнице, и каждый шаг отдавался в доме, как в пустом сундуке.

Комната его была первой от лестницы. Шесть шагов в длину, четыре в ширину, узкое окно на реку, кровать, которую оставили прежние хозяева — Дженкинсы, должно быть, спали здесь, глядя на воду. Матрас пах пылью и высохшей полынью. Он снял рубаху, повесил на спинку стула, положил нож отца на подоконник — так, чтобы рукоять была под рукой. Лук остался внизу, у двери. Впервые за много ночей он ложился не в стог, не на отцовский топчан, не на голую землю у костра.

Он лежал на спине и слушал дом. Дом слушал в ответ. Где-то внизу, в кухне, ещё потрескивала свеча. Наверху, за стеной, ходила Моника — половицы пели под ней тихо, вполголоса. Дальше, за другой стеной, спали девочки. Айрис, наверное, ещё молилась — он знал, как она молится: без слов, одними губами, и пальцы перебирают край одеяла. Эльза спала, как спала всегда, — на животе, раскинувшись, будто и во сне торговалась за место.

Вот оно, подумал он. Теперь он живёт не один.

Странное это было чувство — не радость, не покой. Скорее как когда несёшь полную чашу через двор: идёшь медленно, дышишь через раз, и всё равно знаешь, что расплещешь. Он привык к тишине. К тому, что никто не спросит, где он был и почему вернулся к утру. К тому, что можно лежать и слушать, как в затылке шевелится тёплое — не голос, а дыхание чужого, которое ждёт, когда к нему обратятся.

Тёплое и сейчас было там. Оно не давило. Оно просто было — как бывает в комнате ещё один человек, которого не видно.

Он закрыл глаза.

Дверь открылась без стука.

Он услышал сначала — скрип, потом шаг, потом дыхание. Дыхание было не такое, как днём. Днём Моника дышала ровно, коротко, по-хозяйски: вдох на полсчёта, выдох на работу. Сейчас она дышала глубоко и часто, будто поднималась по лестнице слишком долго.

Он приподнялся на локте.

Она стояла в дверном проёме, и свет из коридора падал ей на спину, обрисовывая плечи. Сорочка прилипла к телу. Волосы у виска потемнели от пота. По шее, по ключицам, по груди — он видел даже в полутьме — блестела влага, и кожа под ней шла пятнами, будто её только что вынули из горячей воды.

— Моника? — сказал он.

Она сделала шаг в комнату, и её повело. Плечо задело косяк, она поймалась рукой за стену, но не остановилась, а пошла дальше, пошатываясь, как пьяная, и в то же время — нет, не как пьяная. Пьяные двигаются тяжело. Она двигалась так, будто её тянуло вперёд изнутри.

— Что с тобой, — сказал он, уже садясь.

— Не-не знаю. — Голос у неё сорвался на первом слоге. Она обхватила себя руками за плечи, и Гардис увидел, как её пальцы впились в собственную кожу, будто она пыталась удержать что-то, что рвалось наружу. — Я вся горю, Гардис.

— Горишь?

— Внутри. — Она подняла на него глаза, и в них было столько, что он не сразу понял, чего именно. — Как тогда. Как в лагере. Только хуже. Я не могу... я не могу стоять на месте, меня тянет, и я не знаю, куда. Я легла. Я встала. Я выпила воды. Я умылась. Ничего.

Она сделала ещё шаг. Теперь между ними была только кровать, и её колено коснулось края матраса.

— Гардис, — сказала она тише. — Мне страшно.

И тогда в затылке у него заговорили.

Не шёпотом. Не как в лесу, когда голос подсказывал, куда стрелять. Сейчас это был другой голос — женский, низкий, спокойный, тот самый, что он слышал во сне, когда она держала его младенцем и говорила, что она — не проклятие, а спасение. Голос шёл не из комнаты. Он шёл из-под кожи, из-за кости, и от него теплело в горле.

— Внутри неё было твоё семя. Ей нужно ещё.

Гардис не двинулся. Он смотрел на Монику — на то, как дрожит у неё нижняя губа, как ходят под сорочкой плечи, — и в нём поднималось сразу два чувства, и оба были не те, которые он хотел бы.

— Почему, — сказал он вслух.

Моника вздрогнула.

— Что — почему? — прошептала она.

— Не тебе.

Голос в затылке усмехнулся — не звуком, а теплом.

— Потому что я тебя вырастила, Гардис. Ты помнишь моё молоко?

Он помнил. Каменный зал, зелёный свет, женщина, у которой не было лица, только голос — и грудь, к которой его, младенца, приложили, и он пил, и был сыт, и не плакал. Он помнил это так, как помнят не событие, а вкус.

— Ты частично демон, — сказала она. — Инкуб. В тебе моя кровь, и в тебе моё семя, и то, что ты оставил в ней у реки, не умерло. Оно растёт. Оно просит ещё. Она не больна — она голодна. И голод этот не её.

Гардис закрыл глаза. На секунду ему показалось, что он всё ещё в стогу, что ничего этого нет, что сейчас он откроет глаза и увидит солому и звёзды в щели крыши. Он открыл глаза.

Моника стояла у самой кровати. Она уже не держалась за себя. Руки у неё висели вдоль тела, и она смотрела на него так, как смотрят на берег с тонущего судна.

— Гардис, — сказала она. — Скажи мне, что это пройдёт. Скажи, что это пройдёт само, и я уйду.

Он молчал.

— Скажи, — повторила она, и голос у неё треснул.

— Не пройдёт, — сказал он.

Она закрыла глаза. Долго стояла так, и по лицу у неё шла дрожь — не слёзы, а именно дрожь, будто под кожей что-то перекатывалось. Потом она открыла глаза, и в них уже не было страха. Было другое. Была сдача — не ему, а тому, что сидело в ней и не отпускало.

— Тогда не заставляй меня просить, — сказала она. — Я не хочу произносить это вслух. Я мать. У меня дочери за стеной.

Он встал.

Он не думал о том, что делает. Или думал — но не словами, а телом, которое знало раньше головы. Он взял её за плечи, и её кожу обожгло его ладони — так она была горяча. Она выдохнула, длинно, и этот выдох был похож на всхлип, только без слёз. Потом он поднял её — легко, она была лёгкая, хотя тело у неё было взрослое, тяжёлое в бёдрах, — и положил на кровать.

Матрас принял её с пыльным вздохом. Она лежала на спине, сорочка задралась выше колен, и Гардис увидел её ноги — полные, белые, с тёмной дорожкой волос, которую она, видно, не успела или не стала убирать. Она не сводила с него глаз.

— Погаси свечу, — сказала она.

— Нет.

Он сказал это раньше, чем понял, что говорит. И понял, что сказал правду: он хотел видеть. Не потому, что хотел её тело — хотя хотел и его, — а потому, что не хотел ещё одной ночи, о которой потом договорятся не вспоминать. Если это происходит, пусть происходит в свете.

Она отвернулась к стене. Потом снова к нему. И кивнула — коротко, как кивают, принимая приговор.

Он опустился на колени у края кровати. Не торопился. Взял её за щиколотку — она была горячая, как камень у очага, — и провёл ладонью вверх, по голени, по колену, по бедру. Она вздрогнула всем телом и закусила костяшку пальца, чтобы не издать звука.

— Не надо, — сказал он тихо. — Дом пустой с той стороны. Никто не услышит, кроме стен.

Она отпустила руку. И тогда из неё вышло первое — низкое, длинное, из самой груди:

— А-ах... — и она тут же прижала ладонь ко рту, испуганная собственным голосом.

Гардис поднял подол сорочки выше. Она не мешала. Под сорочкой у неё ничего не было — только кожа, и жар, и запах, который он помнил с лагеря и который сейчас ударил в голову сильнее, чем вино. Запах был густой, тёплый, с примесью пота и чего-то ещё, что не имело имени. Он наклонился и поцеловал её в живот, ниже пупка, туда, где кожа была мягче всего.

Она выгнулась. Пальцы вцепились ему в волосы — не отталкивая, а держа, будто боялась, что он исчезнет.

— Уммм... — вырвалось у неё, и на этот раз она не стала закрывать рот. — Гардис... не так медленно. Я не выдержу медленно.

— Выдержишь, — сказал он в её кожу. — Я хочу знать, где тебе больно.

— Нигде не больно. — Она задохнулась. — Везде... везде хорошо. Это хуже, чем больно.

Он поднялся с колен. Стянул с неё сорочку через голову — она подняла руки, помогая, как ребёнок, которого раздевают ко сну, — и сорочка упала на пол. И вот она лежала перед ним вся: тяжёлая грудь, распластанная по рёбрам, тёмные соски, живот, тронутый двумя родами, широкие бёдра, между которыми темнело то, что уже блестело в свете свечи. Она была не девочка. Она была женщина, которая родила двоих и похоронила мужа и семнадцать лет держала дом на себе, и тело её говорило об этом всё.

Он смотрел на неё, и она выдержала взгляд. Потом потянулась к нему рукой — к поясу его штанов.

— Можно? — спросила она.

— Можно.

Она развязала узел. Пальцы у неё дрожали, и это было странно видеть — у женщины, которая чистила рыбу ножом и не моргала. Она высвободила его, обхватила ладонью, и он услышал, как у неё перехватило дыхание.

— Господи, — сказала она шёпотом. — Я и забыла, как это — держать.

— Не забыла, — сказал он.

— Ннн... — она провела рукой вниз и вверх, медленно, и от этого движения у него потемнело в глазах. — Не спорь со мной сейчас. Сейчас я хочу врать, и пусть мне будет позволено.

Он забрал у неё свою руку и её руку тоже забрал — взял за запястья и прижал к подушке по обе стороны от головы. Она ахнула. Не от страха — от того, как это было: беспомощно и в то же время надёжно, будто её наконец придавило к земле после долгого падения.

— Так? — спросил он.

— Так, — выдохнула она. — Только не отпускай.

Он вошёл в неё одним движением, и она вскрикнула — не сдержалась, вскрикнула в голос, и этот крик был не от боли. Она была мокрая, горячая, и тесная так, что у него самого сорвалось дыхание. Он замер, давая ей привыкнуть, и она обхватила его ногами за поясницу — сильно, по-хозяйски, будто привязывала.

— Ещё, — сказала она. — Не жалей. Я не стеклянная.

Он не пожалел.

Первый толчок был длинный, до конца, и она приняла его всем телом — от бёдер до горла, — и из неё вышел звук, которого он не слышал от неё никогда: низкий, гортанный, чужой. Второй — короче, злее. Третий — и кровать запела под ними, и он поймал себя на мысли, что надо бы придержать, что за стеной девочки, — и тут же перестал об этом думать, потому что Моника вцепилась ему в спину ногтями и потянула на себя.

— Ах... ах, Гардис... — она говорила теперь без остановки, тихо, в такт, и слова у неё шли бессвязные, как у пьяной, и она сама, видно, слышала это и не могла остановиться. — Вот так... вот... ооо... я знала. Я знала, что ты... что ты будешь... ннн... не останавливайся, слышишь, не смей останавливаться...

Он отпустил её запястья, и она сразу обхватила его шею руками. Теперь они смотрели друг на друга в упор, и вблизи было видно всё: как у неё блестят глаза, как на виске бьётся жилка, как из уголка рта тянется нитка слюны. Она не отводила взгляда. Она смотрела на него, будто искала в его лице подтверждение чему-то, что знала о нём давно.

— Скажи, — прошептала она между толчками. — Скажи, что это ты. Что это не то зелье. Что это ты меня...

— Это я.

— Скажи ещё.

— Это я тебя хочу. Не зелье. Я.

Она застонала — длинно, с облегчением, будто эти слова были тем, чего ей не хватало больше, чем тела. И под ним что-то в ней начало сжиматься, ритмично, волной за волной, и она вцепилась ему в плечи и выгнулась дугой, и её голос сорвался на высокий, тонкий, почти детский:

— А-а-ах... ооо... Гардис... я... я сейчас... не могу больше... уммм...

Он почувствовал, как её лоно сжалось вокруг него — сильно, судорожно, — и это было как рука, сжатая в кулак. Он держался сколько мог, а потом и его повело, и он вошёл в неё последний раз, глубоко, и остался там, и она приняла всё, обхватив его и руками, и ногами, и всем телом, будто не хотела выпустить ни капли.

Они лежали так долго. Свеча внизу догорела, и из окна стало видно реку — серую, в предрассветном. Моника дышала под ним тяжело и ровно, и её кожа постепенно остывала, как остывает камень, вынутый из печи. Потом она шевельнулась и сказала в потолок, чужим, трезвым голосом:

— Вот и всё.

— Не всё, — сказал Гардис.

Она повернула голову.

— Что ты знаешь?

Он скатился с неё, лёг рядом на спину. В затылке было тепло — спокойно, довольно, как у сытого зверя. И от этого спокойствия ему стало холодно.

— Я знаю, что это не пройдёт, — сказал он. — Я знаю, что оно будет возвращаться. И знаю, что это не зелье.

-Мне все равно, пока ты рядом, со мной, пусть будет так.

-А как же Айрис.

-Мы не скажем. Я ни на что не притендую. захотите пожениться, Женитесь. Гардис удивился, А голос в его голове сказал.

-Её Мысли меняются. Она подстраивается под тебя, даже если ты хочешь её дочь, пока ты с ней, она согласится. Это как наркотик. Если не принимать дозу слишком долго, человек сходит с ума. Но Когда она станет полностью покорной, приступы прекратятся, она просто никогда не сможет покинуть тебя, а если ты её бросишь, никогда не сможет забыть тебя. Объяснила Сифа.

Гардис смотрел на Монику. На ту, кто фактически была ему матерью в деревне, так как свой родной матери он не знал. И что-то темное, поднялось из глубин его души. Это желание было сильным. Желание не отказываться от этой новой жизни, от этой новой возможности.

Comments

Be the first to share your thoughts on this chapter.