Зарождение тьмы
Reading from

Зарождение тьмы

18 chapters • 0 views
Chapter 8
8
Chapter 8 of 18

Chapter 8

По деревне уже поползли слухи, что Гардис, после потери отца ни разу не ночевал в доме. Приходил, разводил дважды огонь, чтобы нагреть воды и помыться, но все время спал в поле, в стоге сена. Местные фермеры даже не стали забирать тот стог сена, так и оставили, сочувствовали, и понимали, что боль утраты не легко принять и смериться с ней. Две недели спустя, он шел по дороге. Посмотрел на дом Моники. он давно не общался с Айрис. Они пару раз встречались на улице, но это был разговор на ходу. Сейчас ему стало легче. За последние дни он разжился деньгами, и задался вопросом, почему они с отцом жили так бедно. Покупка стрел, если те ломались, новой тетивы, и лекарств, плюс заточка ножа, если тот затупился, не забирала столько денег, сколько он думал. Они с отцом жили нормально. Не роскошно но и не бедно. Да, у него был особый дар от Сифы, Но, его отец был лучшим в своем деле. Если он мог поймать пару кроликов, он тоже мог. И на этом можно было хорошо заработать. Шкура, жир, мясо, кости. за все платили, и даже зная, что барон не самый лучший человек, он, даже если и обманывал в цене, то не сильно Пока он думал, его позвала Моника. Она хотела поговорить. Смерть Торвальда была внезапной для всех. Для неё это тоже стало сильным ударом. Как оказалось, все эти семнадцать лет Торваль помогал ей оплачивать подати. Она и её три дочери могли не бояться ничего, пока он был жив. и хоть она понимает, что Гардис им ни чем не обязан, ей попросту не к кому обратиться. Время сбора налогов через неделю, и даже если она отдаст все то, что она копила, то тогда им не на что будет жить дальше. Теперь Гардис понял. Отец содержал не их двоих, он содержал целых пять человек. Тогда, все сходилось, Гардис подумал, и предложил. ему дурно жить в доме без отца. Там ему все о нем напоминало. Он слышал в таверне, что дом Дженкинс недавно перебрался в город. У него был большой дом. У него были деньги, и если продать его дом, дом Моники, и добавить его деньги с охоты, то, им на него хватит. Двух этажный дом с шестью комнатами, большой столовой, кухней и Ванной. Лучше чем их небольшие хижины. Моника колебалась. Это было неправильно взваливать все на Гардиса, но он сказал, что не против. к тому же, он уже давно думал продать дом отца. Просто, для одного человека в селе подходящего дома не было. Что касалось остального, то он предлагал поделить обязанности. Он будет платить подати, Моника же берет на себя хозяйство. Гардис также будет приносить домой мясо. Сейчас он брал деньгами, хотя обычно охотнику полагалось мясо от убитой дичи. На том они и порешили

Стог пах сеном, пылью и той сладкой прелью, что бывает только в конце лета. Гардис проснулся до солнца — не от холода, не от шума, а от тишины, которая стояла слишком ровно, как вода в ведре. Он лежал на спине, глядя в серое небо, и слушал, как где-то за околицей первый петух пробует голос, будто настраивает инструмент. Тепло в затылке не двигалось. Оно просто было — как заноза, о которой забываешь до тех пор, пока не повернёшь голову.

Он вылез из ямы, отряхнул сено с рубахи, поправил колчан на плече. Лук лежал там, где он его оставил, — под снопом, у самого края, сухой и тёплый от его же тела. Гардис взял его, проверил тетиву, и пошёл к дому.

Дверь была открыта — так он её и оставил. Внутри пахло отцом. Не телом — вещами: табаком, кожей, воском, которым Торвальд натирал тетиву, и той горькой травой, что он держал в углу для дыма. Гардис постоял на пороге, потом вошёл. Развёл огонь в печи, поставил воду. Пока грелась, он вынес во двор топчан, выбил из него пыль, перевернул, снова выбил. Потом вернулся, помылся в лохани, вылил воду за порог, где она впиталась в землю и оставила тёмное пятно.

Он делал это дважды в неделю. Приходил, грел воду, мылся, уходил. Дом не запирал. Пусть стоит открытый — кому он нужен.

Соседи не спрашивали. Сначала заходили — тётка Марья принесла горшок каши, кузнец принёс полкура, кто-то ещё — репу. Гардис брал, благодарил, ставил на стол и не ел. Потом перестали заходить. Только смотрели издалека, как он идёт по улице с луком на плече, и кивали ему молча, будто он был не мальчишкой, а чужой, вернувшийся с войны.

Стог за околицей так и стоял нетронутым. Фермеры, что косили то поле, обошли его стороной — будто знали. Один раз Гардис нашёл у своего лежбища узелок: хлеб, сыр, лук. Он не знал, кто оставил. Съел. Хлеб был свежий.

Две недели прошло. Он считал их по шкурам — четыре кролика, две белки, лиса, у которой мех был никуда не годный, но барон всё равно взял, потому что писарь не спорил. пара волков, олень. За эти дни Гардис попровобвал охотиться на разную дичь, и понял, что разницы для него нет ни какой. Будь то мелкий кролик, или свирепый волк, он мог подстлелить любого. Пару раз он слышал орков, и тут же убегал. Он знал, что может победить, но внутренний страх остался.

В то утро он шёл по дороге, что ведёт от околицы к реке, и ноги сами вынесли его к дому Моники. Дом стоял в низинке, под старой ивой, — приземистый, с низкой крышей, крытой соломой, с дымком из трубы. Возле крыльца сушились простыни, белые, как первый снег. За ними, на верёвке, висели три платья — одно большое, тёмное, два поменьше, светлых.

Гардис остановился. Он не собирался сюда. Но ноги принесли, и он стоял, глядя на эти платья, и думал, что Айрис, наверное, уже в церкви, а Эльза, наверное, ещё спит, а младшая — как её? — та, что родилась почти следом за Айрис, — та, наверное, вышивает у окна.

— Гардис.

Голос был низкий, спокойный. Он обернулся.

Моника стояла у калитки с ведром в руке. Вода в ведре покачивалась, и по краям её бежала тонкая струйка, падая на землю. Она смотрела на него прямо, не отводя глаз, и в этом взгляде было что-то, чего он раньше не видел. Усталость. Не та, что от работы, — та, что от долгого ожидания.

— Ты давно здесь стоишь?

— Не знаю, — сказал он. — Пришёл и встал.

Она поставила ведро на землю. Вода в нём успокоилась, и в ней отразилось небо — серое, с одной белой полосой у горизонта.

— Зайди. Есть разговор.

Он вошёл. В доме пахло хлебом и травами — сушёными, развешанными по стенам пучками: зверобой, мята, что-то горькое, что он не знал по имени. На столе лежала скатерть, вышитая по краю красной ниткой. Три табурета. Печь топилась, и на ней что-то булькало.

Моника села, и он сел наполовину, на край табурета, не зная, куда деть руки. Лук он оставил у двери, колчан — рядом. Нож отца был за поясом, и она это заметила — он понял по тому, как её взгляд на мгновение остановился на рукояти.

— Я не знаю, как это сказать, — начала она. — И не знаю, имею ли право говорить вообще. Но время сбора податей через неделю, и мне больше не к кому пойти.

Гардис молчал.

— Твой отец помогал мне. Семнадцать лет. всегда помогал. — Она сказала это ровно, как говорят о вещах давно решённых. — Он платил подати. За меня и за девочек. Не всё — половину, иногда больше. Мы справлялись. Я шила, Эльза шила, Айрис помогала в церкви, за это ей давали еду. Мы жили.

Она замолчала. В печи что-то щёлкнуло, и запахло дымом.

— А теперь?

— А теперь я посчитала. — Она подняла глаза. — Если я отдам всё, что у нас есть — всё, до последней монеты, — нам хватит на подать. И тогда нам не на что будет жить. Ни зерна, ни масла, ни соли. Я могу занять у Лоуренса, но он даёт под такой процент, что через месяц я буду должна вдвое больше. Я могу отдать Эльзу в услужение к Эдрику — он давно намекает. — Она снова замолчала, и на этот раз молчание было длинным, и Гардис понял, что она сказала самое главное и теперь ждёт, что он скажет в ответ.

Он не сразу нашёл слова. Он думал о том, что отец вставал до рассвета, уходил в лес и возвращался к темноте. Он думал о том, что в доме у них никогда не было ни лишней посуды, ни лишней одежды, и что он никогда не спрашивал почему. Он думал о том, что отец дважды за зиму уходил «по делам» на три дня и возвращался молчаливый, с пустым колчаном и полным кошелём.

— Он содержал вас, — сказал Гардис. — Все эти годы.

— Да.

— И меня.

— И тебя.

Он кивнул. Всё сходилось — как сходится замок, когда ключ наконец поворачивается. Бедность, которую он никогда не понимал. Дом без лишнего. Отец, который брал за шкуры деньгами, а не мясом, и никогда не объяснял зачем. Пять человек вместо двух. Он посмотрел на свои руки — на ссадину на костяшке, которая уже зажила, оставив розовый след, — и на мозоли на пальцах от тетивы.

— Я не прошу тебя, — сказала Моника. — Я говорю, потому что не могу молчать. Ты мне ничем не обязан. Ты мне не сын.

— Айрис — мне не сестра, — сказал он, и сам не понял, зачем это сказал.

Моника вздрогнула. Совсем чуть-чуть — так, что это заметил бы только тот, кто смотрел на неё в упор. Она посмотрела на него долго, и в её глазах что-то прошло — тень, или вопрос, или страх. Потом она отвернулась к печи и помешало. Ложка стукнула о край котла.

— Не сестра, — сказала она тихо, не оборачиваясь. — Нет.

Он не стал спрашивать. Что-то в её спине — в том, как она держала плечи, — сказало ему, что спрашивать сейчас не надо.

— Я думал, — сказал Гардис, — про дом Дженкинса.

Она обернулась.

— Дженкинс уехал в город. Я слышал в таверне. Дом большой. Два этажа, шесть комнат, столовая, кухня, и ванная — настоящая, с печью для воды. — Он говорил ровно, будто читал по писаному. — Если продать твой дом и мой, и добавить то, что у меня есть с охоты, — нам хватит.

Моника смотрела на него так, будто он сказал что-то на чужом языке.

— Ты... — Она не договорила.

— Мне дурно в доме отца, — сказал он просто. — Там всё о нём. Я не могу там спать. Я две недели сплю в стогу, и люди это видят, и мне всё равно. Дом Дженкинса — он ничей. Он не помнит никого. Я войду туда и не буду никого вспоминать.

Моника опустилась на табурет. Ведро она так и оставила у калитки, и вода в нём, наверное, уже согрелась на солнце. Она смотрела в стол, на скатерть с красной ниткой, и молчала.

— Это неправильно, — сказала она наконец. — Взваливать это на тебя. Ты мальчишка. Тебе девятнадцать.

— Мне девятнадцать, и я охотник барона, — сказал он. — Двенадцать шкур в месяц. За шкуру платят, за жир платят, за кости платят. Я могу приносить мясо домой — обычно охотнику полагается мясо, я брал деньгами, но могу брать мясом. — Он пожал плечами. — Хозяйство на тебе. Стирка, готовка, порядок. Я не умею и не хочу учиться. Я буду платить подати и приносить мясо. Ты будешь вести дом.

— Как муж и жена, — сказала она, и в её голосе не было ни насмешки, ни вопроса.

— Как отец и мать, — сказал он. — Только без отца.

Она подняла на него глаза. И в этом взгляде было столько, что он не смог бы разобрать: благодарность, стыд, облегчение, и что-то ещё, тёмное, что она держала глубоко и что шевельнулось сейчас, как рыба под водой.

— Ты знаешь, что люди скажут?

— Люди говорят, что я сплю в стогу, — сказал Гардис. — Пусть говорят ещё.

Моника встала. Подошла к печи, сняла котелок, поставила на стол, достала две миски — глиняные, с трещиной на одной. Налила похлёбку: картошка, лук, что-то мясное, что она берегла, наверное, с прошлой недели. Поставила перед ним. Села напротив.

— Ешь, — сказала она. — И потом мы пойдём к писарю. Я не знаю, как продают дома, но узнаем.

Он взял ложку. Похлёбка была горячая, и он обжёг язык, и не подал вида. Моника смотрела, как он ест, и не ела сама. Потом она сказала, тихо, будто не ему:

— Твой отец в последний раз, когда приходил, сказал мне: «Если со мной что-то случится, не оставляй его одного». Я тогда не поняла. Я думала — он о тебе. А теперь думаю — может, он обо мне.

Гардис опустил ложку.

— Что он ещё сказал?

— Ничего. — Она покачала головой. — Он никогда не говорил много. Но он оставил мне деньги на тот случай, если... — Она замолчала. — Я их не трогала. Они в шкатулке, под бельём. Двадцать монет. Он сказал: «Это не тебе. Это на случай».

— На какой случай?

— Он не сказал.

Они сидели молча. За окном кто-то прошёл по улице — тяжело, с телегой, — и скрип колеса тянулся долго, пока не стих у моники. Потом Моника сказала:

— Айрис тебя ищет. Она не говорит. Но она каждый день ходит мимо дома твоего отца. Я вижу из окна. Она не заходит. Просто проходит.

Гардис не ответил. Он доел похлёбку, и Моника налила ещё, и он доел и вторую, и только тогда отодвинул миску.

— Я пойду к писарю, — сказал он. — Узнаю, что нужно. А ты пока спроси Дженкинса — или его родню, кто здесь остался, — за сколько они отдают.

— Хорошо.

Он встал. Взял лук, колчан, поправил нож за поясом. У двери обернулся.

— Моника.

— Да?

— Ты сказала, что тебе не к кому пойти. — Он помолчал. — Теперь есть.

Она не ответила. Только кивнула, и он вышел.

Солнце поднялось выше, и простыни на верёвке высохли и стали тёплыми. Гардис шёл по дороге к усадьбе барона, и в затылке у него было тихо. Слишком тихо. Он подумал об этом и тут же отогнал мысль — не хотел думать о ней сейчас, не хотел давать ей места.

Писарь сидел в той же боковой комнате, за тем же столом, с тем же чернильным пятном на ногте. Увидев Гардиса, он отложил перо.

— Шкуры?

— Нет. Дом.

Писарь поднял бровь.

— Дом Дженкинса. Тот, что у реки. Он уехал в город, дом стоит пустой. Я хочу узнать, продаётся ли он и за сколько.

Писарь смотрел на него долго, потом откинулся на спинку стула. Стул скрипнул.

— Дом Дженкинса не продаётся, — сказал он. — Дом Дженкинса заложен. Дженкинс уехал в город, не расплатившись с бароном. Барон ждёт, пока он вернётся или пришлёт деньги. А до тех пор дом — баронова.

Гардис стоял.

— Но если барон захочет его продать, — продолжал писарь, — то он продаст его тому, кого выберет сам. И цену назначит сам.

— Сколько?

— Я не знаю. — Писарь пожал плечами. — Я знаю, что барон помнит твоего отца. И знает, что ты теперь его охотник. Может, он и захочет. — Он снова взял перо. — Приходи через три дня. Я спрошу.

Гардис кивнул и вышел. На дворе усадьбы пахло конским потом и дымом, и где-то за стеной кузнец бил по железу — ровно, как сердце. Он постоял, глядя на небо. Три дня. Ладно.

Он пошёл в таверну. Рик сидел за дальним столом с кружкой и с Кэйт, которая что-то ему рассказывала, наклонившись через стол. Увидев Гардиса, Рик махнул рукой.

— Садись! — крикнул он. — Кэйт, налей ему!

Кэйт выпрямилась, и на её лице было что-то — не страх, но настороженность, как у человека, который не знает, как вести себя с тем, кто вернулся с похорон и не снял чёрного. Она налила ему кружку и поставила перед ним, не сказав ни слова.

— Где ты пропадал? — спросил Рик. — Я тебя неделю не видел. Отец говорит, ты в стогу спишь. Это правда?

— Правда.

— Гардис. — Рик поставил кружку. — Ну сколько можно? Дом стоит пустой. Ты в нём мышь, что ли? Заходишь, моешься и уходишь?

— Захожу, моюсь и ухожу, — сказал Гардис. — И буду уходить, пока не продам.

Рик замер.

— Продашь?

— Продам. И дом Моники продам. Мы переезжаем в дом Дженкинса. Если барон согласится.

Тишина за столом стала такой, что стало слышно, как за стойкой Клара режет что-то на доске — тук, тук, тук. Рик смотрел на него, открыв рот. Кэйт смотрела тоже — и в её глазах что-то считалось, что-то складывалось, как складываются монеты.

— Ты... — начал Рик. — Ты с Моникой.

— Я с её семьёй, — сказал Гардис. — Я плачу подати, она ведёт хозяйство. Я приношу мясо. Всё.

— Гардис, — сказал Рик тихо. — Ты понимаешь, что скажут?

— Скажут, что я сплю в стогу. Пусть скажут ещё что-нибудь. — Он отпил пива. — Мне всё равно, Рик. Мне правда всё равно.

Рик долго молчал. Потом взял свою кружку и стукнул ею о его — тихо, без звона.

— Ну, — сказал он. — Тогда я за тебя. — И добавил, уже веселее: — А Кэйт тебе ещё нальёт. Правда, Кэйт?

Кэйт кивнула и отошла. Но перед тем как отойти, она посмотрела на Гардиса — коротко, оценивающе, как смотрят на человека, которого раньше считали мальчишкой, а теперь не знают, кем считать.

Гардис выпил. Пиво было холодное и горькое. Он думал о двадцати монетах в шкатулке под бельём, о доме Дженкинса, о трёх днях, о том, что Моника сказала про Айрис — «просто проходит мимо». Он думал о том, что у него теперь есть дело, и это дело было не про отца. Впервые за две недели он думал о чём-то, что ещё не случилось.

Тепло в затылке шевельнулось. Один раз, медленно, будто кто-то повернулся во сне.

Гардис допил пиво, поставил кружку и вышел на улицу. Солнце стояло высоко, и тени были короткие. Он пошёл по дороге — не к стогу, не к дому отца, а прямо, к реке, где на другом берегу стоял дом Дженкинса: двухэтажный, с шестью окнами, с трубой, из которой давно не шёл дым.

Он постоял на берегу, глядя на него. Дом был большой. Больше, чем нужно. Но в нём было шесть комнат, и в каждой можно было не помнить.

За спиной, в деревне, кто-то звал корову. Собака брехала. Всё было как всегда, и всё было иначе. Гардис повернулся и пошёл обратно — к дому Моники, сказать ей, что барон решит через три дня.

Дверь была открыта. Моника сидела на крыльце, чинила рубаху — чью-то, маленькую, детскую. Увидев его, она отложила шитьё.

— Ну?

— Дом баронов, — сказал он. — Дженкинс ему задолжал. Но писарь спросит. Через три дня.

Моника кивнула. Потом встала, отряхнула юбку и сказала:

— Заходи. Я уже и тебе похлёбку налила. И Айрис скоро вернётся из церкви.

Он вошёл. И впервые за две недели сел за стол в доме, где был кто-то ещё.

Comments

Be the first to share your thoughts on this chapter.

Chapter 8 - Зарождение тьмы | NovelX