Тьма на стороне злодейки
Reading from

Тьма на стороне злодейки

14 chapters • 1 views
Феникс против тьмы
12
Chapter 12 of 14

Феникс против тьмы

На полигон врывается Игнатиус. Он видит своих друзей, ранеными, и видит злодейку Айрис со следами крови на её руке. Он тут же делает её виноватой. Айрис всегда выбирали последней. но если кого-то нужно обвинить, она была первой. -Я убью тебя. закричал Игнатиус. Вокруг него вскружилось пламя, сформировав крылья феникса, и она оказался над Айрис. Однако, Гардис среагировал в тот же миг. его тень зазверзглась, десятки теневых рук потянулись в вех, сковав Игнатиуса. Его пламя в миг погасло. Тьма высосала весь этот жар, идущий от крови феникса. Они были совершенно на разных уровнях, чтобы Игнатиус мог ему противостоять.

Колокол ещё дрожал в воздухе, когда галерея взорвалась.

Не звуком — жаром. Айрис почувствовала его прежде, чем услышала: воздух на дальнем конце базальтового коридора сморщился, как пергамент над свечой, и запах — горелый камень, раскалённое железо, что-то живое, что горит и не сгорает, — ударил в лёгкие так, что она сделала полшага назад, прежде чем успела запретить себе.

Шаги. Тяжёлые, быстрые, гремящие по чёрному камню так, что пыль поднималась из щелей между плитами. Айрис знала этот шаг. Она слышала его сотни раз в столовой, в коридорах, на тренировочных площадках — шаг человека, который никогда не учился ходить тихо, потому что ему никогда не приходилось прятаться.

Игнатиус Блэквуд вылетел из-за поворота галереи, и на секунду — только на секунду — мир вокруг него стал цветом его глаз.

Янтарь. Потом — медь. Потом — пламя.

Он остановился в десяти шагах, и взгляд его прошёл по арене, как коса по полю. Шестеро на гравии. Кровь. Стоны. Себастьян, прижавший ладонь к боку, между пальцами — тёмное. Кайл, бледный под веснушками, с рассечённой бровью. Дориан, сидящий на камне, с пустым лицом и разорванным рукавом белоснежного костюма. Лусиан — на колене, с клинком, всаженным в гравий, чтобы удержаться. Элианна — среди них, на коленях, с чужими руками в чужой крови.

И тогда его взгляд нашёл её.

Айрис фон Эдельштейн, стоящую на дне арены. Прямую. Неподвижную. С платком в руке — тёмным, тяжёлым, пропитанным настолько, что монограмма Инграйт утонула в пятне без следа. И рука — её рука — была в крови. Кровь ещё не высохла. Она капала с костяшек на базальт, одна капля за другой, и звук был тише дыхания, но Игнатиус услышал его. Айрис видела, как он услышал.

Его лицо изменилось. Не в гнев — гнев приходит волной, его можно переждать. Это пришло иначе. Это пришло, как приходит решение, которое принимают не разумом, а кровью, и которое потом уже нельзя отменить, потому что оно стало частью тела.

«Ты», — сказал он.

Одно слово. Но в нём было столько, что Элианна подняла голову от раненого, над которым склонилась, и её лицо стало белым.

«Игни, — сказала она. — Игни, подожди—»

Он не услышал её. Или услышал, и это не имело значения. Его глаза не отрывались от Айрис, и в них горело то самое убеждение, которое Айрис знала лучше любого заклинания: убеждение человека, который уже сложил всё в правильный порядок и теперь видит только подтверждение. Раненые друзья. Кровь. Она. Злодейка. Принцесса с проклятым цветом глаз, которую весь двор учил ненавидеть с тех пор, как она научилась ходить.

Конечно. Конечно, это она.

Айрис не отвела взгляда.

Внутри неё что-то шевельнулось — старое, знакомое, отточенное годами. То самое место под рёбрами, которое всегда знало, что будет дальше. Её выбирали последней. Всегда. В бальном зале, когда пять героев смотрели на Розамунду. За столом, когда отец наливал вино гостям и забывал о дочери. В детстве, когда она стояла у двери матери, а дверь не открывалась. Последней. Всегда последней.

Но если кого-то нужно было обвинить — она была первой.

Это она знала тоже. Это было единственное, в чём она всегда была первой.

«Я убью тебя», — сказал Игнатиус.

Голос сорвался на хрип — не от слабости, от того, что в горле стало слишком много огня. И это было не предупреждение. Не угроза, которую бросают, чтобы увидеть, как противник отступит. Это был факт. Он произносил его так, как произносят приговор, уже зная, что приведёт его в исполнение.

И тогда воздух вокруг него вспыхнул.

Не искры. Не дым. Пламя — настоящее, живое, злое, — вырвалось из-под его кожи, из его плеч, из его спины, и сложилось в две огромные крылья. Они раскрылись за ним во всю ширину галереи, коснувшись сводов, и базальт на стенах потемнел ещё сильнее, пошёл трещинами от жара. Воздух задрожал. Пыль на гравии вспыхнула и погасла. У Себастьяна на плече затлела мантия, и он прибил её ладонью, не отрывая глаз от Игнатиуса.

Жар не обжигал его самого. Никогда не обжигал. Это была кровь феникса, старая, как северные зимы, и она помнила своего носителя. Но всё остальное в галерее она считала добычей.

Игнатиус поднялся. Просто поднялся — ноги оторвались от гравия, крылья ударили вниз, и он оказался над ареной, над ней, огромный и раскалённый, и его тень легла на Айрис так, что она перестала видеть собственные руки.

Айрис не побежала.

Она не могла объяснить этого даже себе. Что-то в ней — то самое, что перестало плакать в шесть лет и с тех пор не плакало, — просто выпрямилось и осталось стоять. Платок в её руке был тёплым от крови, но она не разжала пальцы. Она смотрела вверх, в его янтарные глаза, в его пылающие крылья, в его лицо, искажённое убеждением, и думала — спокойно, отстранённо, тем голосом, которым много лет говорила сама с собой: вот и всё. Вот и всё, как всегда.

Она даже успела удивиться, что ей не страшно. Только холодно. Странно холодно под этим жаром.

А потом тень у стены пошевелилась.

Гардис Нортвуд стоял там всё это время — Айрис знала это, она чувствовала его спиной, как чувствуют приближение грозы, — и не двинулся ни на шаг, когда Игнатиус ворвался на галерею. Он не окликнул его. Не встал между. Не поднял руку. Он просто ждал, и его тень на базальте была слишком длинной, слишком густой, слишком чёрной для тени человека, стоящего у стены в тусклом алом свете.

Тень дышала. Айрис видела это краем глаза. Она росла и опадала, как грудь спящего, и в ней двигались вещи, которым не было названия.

Когда Игнатиус поднялся в воздух, Гардис оттолкнулся плечом от стены.

Один шаг. Неспешный. Тихий.

И тень взорвалась.

Из пола — из щелей между базальтовыми плитами, из-под гравия, из-под самой арены — вырвались руки. Не тени в обычном смысле. Не силуэты. Нечто тёмное, маслянистое, живое, тянущееся вверх десятками, сотнями пальцев, и они не хватали — они обвивали. Они находили Игнатиуса в воздухе, находили его крылья, его плечи, его ноги, и смыкались вокруг, как смыкается вода вокруг брошенного камня.

Ни звука. Ни хруста. Ни рева — тьма не рычала, тьма не предупреждала. Тьма просто взяла, и это было хуже любого крика.

Пламя погасло.

Не развеялось. Не отступило. Погасло — как гаснет свеча, когда её накрывают ладонью. Крылья феникса дёрнулись, попытались разгореться снова, вспыхнули на миг ярче, отчаяннее, — и тьма выпила и это. Высосала жар из воздуха, из камня, из самих костей Игнатиуса, и оставила после себя только холод, запах гари и тяжесть.

Айрис видела, как это происходит. Видела, как янтарь в его глазах потускнел, как отчаяние сменилось растерянностью, как растерянность сменилась чем-то ещё — тем самым, чего она никогда не видела на лице Игнатиуса Блэквуда и не думала, что увидит.

Страхом.

Он не понимал, что происходит. Он, человек с кровью феникса, зверолюд, которого не брал ни один клинок, ни один огонь, ни одна зима, — он висел в воздухе, скованный чёрными руками, и не понимал, почему его пламя не слушается его.

Гардис сделал второй шаг.

«Ты», — сказал Игнатиус, и это было уже не то слово, что прежде. Прежде в нём был приговор. Теперь в нём был только хрип, и этот хрип царапал горло, как будто тьма сжала и его тоже. — «Ты…»

Гардис не ответил.

Он остановился под ним — под висящим в воздухе, скованным, гаснущим Игнатиусом, — и поднял голову. Медленно. Так, как поднимают голову, чтобы посмотреть на что-то, что уже не имеет значения. Его чёрные волосы упали на бледное лицо, и в глазах, чёрных как бездна, не было ни гнева, ни торжества, ни даже холода.

Там было только терпение.

Терпение человека, который мог бы держать эту тень вечно и не устал бы.

Теневые руки сжались. Игнатиус дёрнулся — всем телом, отчаянно, как птица в силке, — и крылья его вспыхнули в последний раз, слабо, жалко, как угли под пеплом. Тьма выпила и это. Потом ещё. Потом ещё, пока в нём не осталось ни жара, ни света, ни сил, и он обвис в чёрных пальцах, тяжёлый и пустой, как мокрое полотно.

И тогда руки начали разжиматься.

Медленно. По одной. Айрис смотрела, как они отпускают его плечи, его запястья, его ноги, и с каждым отпущенным пальцем Игнатиус опускался всё ниже, пока колени его не коснулись гравия. Он упал на колени — тяжело, глухо, — и остался так, согнувшись, с руками, упёртыми в камень, и с хриплым, рваным дыханием, вырывающимся из груди так, будто каждое дыхание стоило ему года жизни.

Тьма отступила. Ушла обратно в пол, в щели, в тень у стены, и стала просто тенью — длинной, чёрной, неподвижной. Гардис стоял на том же месте, где остановился, и не двинулся больше.

Он не сказал ни слова.

Тишина.

Айрис слышала в этой тишине всё: как капает кровь с её пальцев на базальт, как хрипит Игнатиус, как где-то наверху, в другом мире, всё ещё звенит далёкий колокол, как Себастьян шепчет что-то Элианне, и как Элианна ему не отвечает. Она слышала, как Кайл где-то за спиной медленно, очень медленно поднимается на ноги, и как Лусиан вытаскивает клинок из гравия — тихо, почти беззвучно, но она услышала и это.

Игнатиус поднял голову.

Медленно. С трудом. Его янтарные глаза нашли Гардиса — и в них уже не было ни страха, ни ярости. Только что-то тяжёлое, тёмное, что-то, что Айрис узнала, потому что носила это в себе всю жизнь.

Унижение.

Он стоял на коленях перед человеком, который не сказал ему ни единого слова. Перед человеком, который даже не счёл нужным повысить голос. И Айрис вдруг поняла — отчётливо, холодно, как понимала всё важное, — что это было хуже любого удара. Хуже любого огня. Хуже любой смерти.

Гардис не убил его. Он даже не унизил его нарочно. Он просто показал ему, где он стоит.

Игнатиус смотрел в его чёрные глаза, и Гардис смотрел в его янтарные, и между ними не было ничего — ни слов, ни движения, ни дыхания, которое стоило бы считать.

Айрис разжала пальцы.

Платок — тёмный, тяжёлый, пропитанный кровью, которой она не проливала, — упал на базальт и остался лежать у её ног, как маленькое чёрное озеро. Кровь на её руке уже подсохла. Она этого не заметила.

Она смотрела на коленопреклонённого феникса, на молчащего человека в чёрном мундире, на шестерых раненых за их спинами — и думала о том, что её опять выбрали последней. Только на этот раз последней её выбрала не судьба, не отец, не двор.

На этот раз последней её выбрал он.

И от этого выбора у неё под ногами стало ещё твёрже — и ещё страшнее, чем было.

Гардис не смотрел на неё. Он смотрел на Игнатиуса — и в этом взгляде не было ни капли торжества, ни капли того удовольствия, которое Айрис научилась читать на лицах придворных, когда те стояли над поверженным врагом. Было что-то другое. Что-то, отчего у неё по спине прошёл холод, не связанный с тьмой.

Он ждал.

И Игнатиус это чувствовал. Айрис видела по тому, как его пальцы, упёртые в гравий, медленно сжались в кулаки — не для удара, не для боя, а просто чтобы удержать в себе то, что рвалось наружу. Унижение. Ярость. Бессилие. Всё это смешалось в нём и не находило выхода, потому что выход был — встать. А встать он не мог. Не потому, что тело не слушалось. Потому, что тьма всё ещё держала его — не руками, которых уже не было, а чем-то глубже, чем-то, что осело в костях и не желало уходить.

«Встань», — сказал Гардис.

Одно слово. Не приказ, не милость. Просто констатация того, что должно произойти. Как будто он не сомневался ни секунды, что Игнатиус поднимется, — и в этом «встань» было больше унижения, чем в любом ударе, потому что оно означало: я даже не считаю нужным тебя удерживать.

Игнатиус поднялся.

Медленно. Тяжело. Сначала — одна рука, потом колено, потом всё тело, и когда он выпрямился, Айрис увидела, что его бьёт дрожь. Мелкая, частая, какую она видела только у людей, переживших что-то, что не оставляет шрамов на коже, но оставляет их глубже. Его янтарные глаза всё ещё горели — но это был уже не огонь феникса. Это был огонь, который горит в человеке, когда ему нечего терять, кроме собственного достоинства, и он уже потерял и его.

Он посмотрел на Айрис.

И Айрис вдруг поняла, что он всё ещё видит её виноватой. Несмотря ни на что. Несмотря на тьму, которая только что раздавила его, не давая ему даже шанса. Он смотрел на неё — на женщину с окровавленной рукой, на женщину, которая не сказала ни слова в свою защиту, — и в его глазах было то же убеждение, что и в начале. Только теперь оно было тише. И от этой тишины оно стало страшнее.

«Ты знала», — сказал он. Голос сорвался, и он замолчал, сглатывая. Потом снова: — «Ты знала, что они будут здесь. Ты привела их сюда.»

Айрис не ответила.

Не потому, что не могла. Потому, что ответить означало признать, что она вообще должна отвечать. А она не должна была. Она стояла здесь, на дне арены, с кровью чужих ран на руках, с платком, который ей вернули испачканным, и с ощущением твёрдой почвы под ногами, которого у неё не было никогда в жизни. И она не собиралась отдавать это ощущение за возможность оправдаться перед человеком, который уже решил, кто она.

Она просто смотрела на него. Ровно. Фиолетовыми глазами, которые в этом мире считали проклятыми. И молчала.

Элианна поднялась с колен.

Айрис услышала, как шуршит её целительская мантия, как она делает шаг — один, другой, — и встаёт между Игнатиусом и Айрис. Не защищая. Не заслоняя. Просто вставая так, чтобы её было видно. Её руки были в чужой крови, и она не пыталась их вытереть.

«Игни, — сказала она тихо. — Посмотри на меня. Не на неё. На меня.»

Он не сразу отвёл взгляд. Секунду — длинную, как целая зима, — он ещё держал Айрис в поле зрения, и в этом взгляде было столько, что она почувствовала, как что-то в ней отзывается — старое, глупое, то самое, что когда-то верило, что если быть хорошей, тебя не будут ненавидеть. Она убила это в себе давно. Но оно всё ещё умело шевелиться.

Потом он посмотрел на Элианну. И что-то в его лице дрогнуло — впервые за всё это время.

«Она… — начал он, и голос снова сорвался. — Элла, она…»

-Ты пришел с обвинениями, когда ничего не знаешь. Это я их ранила. Я указала этим зазнавшимся идиотам на их место.

Тишина.

Айрис слышала, как где-то за её спиной Кайл выдохнул — коротко, резко, как будто держал это в себе всё время и наконец выпустил. Она слышала, как Дориан тихо и невесело усмехнулся — не над Игнатиусом, над собой, над всем этим. Она слышала, как Себастьян пробормотал что-то, чего не разобрала, и как Лусиан не сказал ничего, потому что Лусиан никогда ничего не говорил, когда молчание было честнее слов.

Гардис всё ещё стоял. Он не двинулся ни на шаг с того места, где остановился. Его тень на базальте была длинной и неподвижной, и Айрис видела — краем глаза, тем особым зрением, которое появляется у людей, привыкших жить рядом с опасностью, — что в этой тени всё ещё что-то шевелится. Медленно. Лениво. Как зверь, который сыт, но не спит.

Он чувствовал жар. Айрис поняла это по тому, как он чуть наклонил голову — почти незаметно, — как будто прислушиваясь к чему-то внутри себя. Тьма, которую он выпустил, вернулась к нему не пустой. Она принесла с собой остатки чужого огня — и теперь он читал их, как читают письмо, брошенное в костёр. Раны героев не опасны. Она это знала. Он это знал. И он позволял себе знать это — спокойно, без облегчения, без радости, просто как факт, который не меняет ничего.

Айрис опустила взгляд на свои руки.

Кровь на её пальцах уже высохла — тёмная, коричневая, чуждая. Она не помнила, когда успела её испачкать. Помнила только, как держала платок, как Элианна вернула его тёмным, как монограмма утонула в пятне. Платок лежал теперь у её ног, на базальте, и она смотрела на него и думала о том, что это, наверное, единственное, что ей действительно принадлежало за весь этот день. Не ожерелье Инграйт. Не кольцо на пальце. Не рука Гардиса на её талии, когда он вёл её через коридор. А вот этот кусок ткани, пропитанный чужой кровью, потому что она дала его человеку, который в ней нуждался.

Она наклонилась и подняла его.

Медленно. Не отряхивая. Не пряча. Просто подняла — и осталась стоять с ним в руке, глядя на Игнатиуса, который всё ещё не отвёл от неё взгляда, даже когда Элианна встала между ними. Даже когда его собственные друзья смотрели на него с чем-то, что не было поддержкой.

И тогда она сказала — тихо, ровно, тем самым голосом, которым говорила с придворными, когда те ждали, что она сорвётся:

«Ты можешь убить меня, Блэквуд. Только сначала спроси у них, кто их избил, и главное, за что. Её рука не дрогнула.

Но где-то глубоко, под рёбрами, в том самом месте, которое всегда знало, что будет дальше, что-то сжалось — потому что она только что сказала это вслух. Впервые. Не отцу. Не двору. Не Гардису. Ему. Человеку, который хотел её смерти. И она не отступила.

Она не знала, что будет дальше. Не знала, что скажет Игнатиус, что сделает Гардис, что подумают остальные. Но она знала одно — и это знание было твёрдым, как базальт под её ногами: её опять выбрали последней. Но на этот раз она не собиралась быть первой, кто в это поверит.

Comments

Be the first to share your thoughts on this chapter.