Тьма на стороне злодейки
Reading from

Тьма на стороне злодейки

14 chapters • 1 views
Завтрак вдвоём
6
Chapter 6 of 14

Завтрак вдвоём

Айрис открывает дверь — на пороге стоит Элианна Нортвуд с подносом в руках, серебристая коса перекинута через плечо, глаза цвета зимнего неба смотрят прямо, без тени улыбки. — Брат велел принести тебе завтрак, — говорит она, и в голосе нет ни осуждения, ни насмешки — только ровная констатация факта. Она переступает порог, ставит поднос на стол, и её взгляд на секунду задерживается на рубашке Гардиса, которую Айрис так и не сложила, а затем — на медальоне, обмотанном вокруг запястья. — Ты знаешь, что он никогда никого не пускал в свою комнату, — произносит Элианна, поворачиваясь, и её голос теперь тише, но не мягче. — Даже меня. Не постучавшись. Айрис молчит, и тишина между ними заполняется паром от чайника, запахом тёплого хлеба и масла, стуком ложки о край тарелки. The act this chapter delivers: null

Три удара уже растворились в тишине, но Айрис всё ещё слышала их — эхом, под рёбрами, там, где сердце отсчитывало секунды. Она сделала шаг. Ещё один. Пол холодный даже сквозь чулки, и этот холод возвращал её в тело, в утро, в комнату, которая пахла им: дымом, снегом, чем-то тёмным, что не имело названия и всё же было узнаваемым, как собственный запах.

За дверью прошли шаги. Ровные. Неторопливые. Чужие — она поняла это сразу, по тому, как они звучали: не тяжёлая поступь Гардиса, не его пауза перед тем, как коснуться ручки. Она отступила на полшага назад, одёрнула рубашку — его рубашка, чёрная, слишком длинная в рукавах, — и только потом поняла, что это движение выдало её больше, чем любое слово.

Ручка повернулась.

На пороге стояла Элианна Нортвуд.

Серебристая коса перекинута через плечо, целительская мантия чуть помята у ворота — как будто она встала раньше, чем следовало, и не успела привести себя в порядок. В руках — поднос: чайник, две чашки, хлеб, масло, что-то ещё, накрытое салфеткой. Глаза цвета зимнего неба смотрели прямо, без тени улыбки, без тени насмешки, без той вежливой пустоты, которой двор умел одаривать невесту своего наследника.

Айрис застыла.

Она помнила эту леди. На балу — молчаливый взгляд поверх бокала, когда Айрис прошла мимо в одиночестве; слова, брошенные кому-то за спиной, — «позор семьи» — и потом, позже, уже в темноте коридора, Элианна смотрела на неё чуть дольше, чем позволяла вежливость. Сестра. Младшая сестра Гардиса. Та, которую он любит настолько, что позволяет ей видеть себя.

— Брат велел принести тебе завтрак, — сказала Элианна.

Голос ровный. Ни осуждения, ни насмешки — только констатация факта, как будто она говорила о погоде, о расписании лекций, о чём-то, что не имеет веса. И всё же Айрис услышала в этом голосе иное: он был слишком ровным. Слишком выверенным. Так говорят люди, которые решили не выдавать себя.

— Он ушёл, — ответила Айрис. Не вопрос. Она и так знала.

— В библиотеку. К твоему отцу. — Элианна переступила порог, не дожидаясь приглашения, и Айрис отметила это — отметила так же остро, как отметила бы руку, коснувшуюся её платья без разрешения. Эта девушка не спрашивала позволения. Эта девушка входила так, как входила в дом брата, — по праву крови.

Поднос опустился на стол. Стук фарфора о дерево — короткий, сухой. Пар от чайника поднялся в серый утренний воздух, и комната наполнилась запахом тёплого хлеба и масла, тёплым, домашним, почти непристойно обыденным. Ложка звякнула о край тарелки, когда Элианна её поправила.

И вот тогда её взгляд остановился.

На рубашке.

Чёрная, академическая, слишком широкая в плечах, с расстёгнутым воротом, — на Айрис она сидела так, как сидит чужая кожа. Элианна смотрела на неё ровно секунду. Может, две. Достаточно, чтобы понять всё, что нужно было понять, и достаточно, чтобы не сказать об этом ни слова.

Потом её взгляд скользнул ниже.

Медальон. Фамильный медальон фон Эдельштейнов, обмотанный вокруг запястья Айрис, — серебро потускнело от времени, цепочка впивалась в кожу тонкой линией. Айрис не сняла его даже ночью. Не сняла, когда Гардис расстёгивал платье. Не сняла, когда он снял его сам — и потом вернул, положил рядом с её вещами, как возвращают чужое, как будто не знал, имеет ли право оставить.

— Красивый, — сказала Элианна.

Одно слово. И всё же Айрис сжала пальцы — рефлекс, который она не успела подавить.

— Ты знаешь, что он никогда никого не пускал в свою комнату, — произнесла Элианна, поворачиваясь. Голос стал тише. Не мягче — тише. — Даже меня.

Она помолчала.

— Не постучавшись.

Тишина между ними заполнилась паром. Айрис слышала, как дышит Элианна — ровно, спокойно, как дышат целители, привыкшие к чужой боли. Слышала, как остывает чайник. Слышала собственное сердце, которое стучало слишком громко для того, кто носит маску с рождения.

— Что ты хочешь, чтобы я сказала? — спросила она наконец. Голос вышел ровным — она позаботилась об этом. Изысканно вежливым, с той самой насмешкой на дне, которую двор выучил ненавидеть.

Элианна не ответила сразу. Она обошла комнату — медленно, внимательно, как обходят место, где что-то произошло и где ещё висит в воздухе чужое дыхание. Простыни смяты. На стуле — платье Айрис, сложенное чужими руками: чулки, пояс, всё аккуратно, всё так, как складывают вещи, к которым хотят прикоснуться ещё раз. На подушке — вмятина от двух голов. На полу у кровати — один из её туфель, второй стоит у двери, как будто она убегала или собиралась убежать.

— Я хочу понять, — сказала Элианна, останавливаясь у окна. — Ты знаешь, что говорят о тебе при дворе?

— Я знаю, что говорят обо мне при дворе с тех пор, как мне исполнилось семь. — Айрис подошла к столу, взяла чашку. Не потому, что хотела чая. Потому, что руки требовали занятия. — Проклятая. Холодная. Расчётливая. Та, что недостойна солнца.

— И ты не споришь.

— Спорить с двором — как спорить с ветром. Он всё равно сорвёт с тебя плащ.

Элианна обернулась. В её лице что-то дрогнуло — Айрис не успела понять, что именно, прежде чем оно снова стало ровным. Но дрогнуло. Она видела.

— Он не пускал меня в эту комнату, — повторила Элианна, и теперь в голосе появилось что-то другое — не холод, а осторожность. — Я стучала. Каждый раз стучала. Он открывал, но не впускал. Говорил, что здесь его тьма, и что ей не место с моим светом. — Она помолчала. — Тебя он впустил без стука.

Айрис поставила чашку. Фарфор звякнул — слишком громко в этой тишине.

— Он не впускал меня, — сказала она. — Я вошла сама.

— Это одно и то же. — Элианна покачала головой. — Ты не понимаешь. Он не оставил бы дверь открытой для того, кого не хотел видеть. Он не оставил бы тебе свою рубашку. Он не пошёл бы к твоему отцу в полдень, чтобы говорить о тебе, если бы не собирался держать слово.

Слово. Айрис почувствовала, как что-то в груди сжалось — не больно, но так, будто внутри повернули ключ. Слово. Он обещал. «Завтра я всё ещё буду выбирать тебя». Она не поверила тогда. Не поверила до конца. И вот теперь его сестра стояла в его комнате и говорила ей то же самое, и от этого недоверие становилось тяжелее, чем любое оскорбление.

— Зачем ты пришла? — спросила Айрис. — Не завтрак же ты несла.

Элианна подошла ближе. Ближе, чем позволяла вежливость между невестой брата и его сестрой. Достаточно близко, чтобы Айрис увидела: пальцы Элианны, когда она ставила поднос, дрожали. Совсем чуть-чуть. Так, как дрожат пальцы у тех, кто держит в руках что-то хрупкое и боится уронить.

— Я пришла посмотреть на тебя, — сказала она. — Не на принцессу, которую все ненавидят. Не на злодейку, о которой шепчутся. На ту, ради которой мой брат впервые в жизни сделал то, чего не делал никогда.

— И что ты видишь?

Элианна молчала. Долго. Достаточно долго, чтобы Айрис успела услышать, как за окном кто-то прошёл по коридору — шаги, голоса, чужое утро, в котором она не участвовала. Достаточно долго, чтобы понять: эта девушка не бросит ответ просто так, чтобы заполнить пустоту.

— Я вижу девушку, которая не сняла медальон даже в его постели, — сказала наконец Элианна. — И это говорит мне больше, чем всё, что говорят о тебе при дворе.

Айрис не отвела взгляда. Это было трудно. Труднее, чем держать лицо перед императрицей, труднее, чем улыбаться на приёме в честь собственной помолвки, зная, что весь зал считает тебя ошибкой. Но она не отвела взгляда, потому что Элианна смотрела на неё не как на ошибку. Она смотрела на неё как на вопрос, на который ещё не нашла ответа.

— Он говорил тебе о Севере? — спросила Элианна.

— Немного.

— Он не говорит о Севере никому. — Она улыбнулась — впервые за всё утро, и улыбка была короткой, как зимний день. — Я выросла там. Я знаю, что делает с людьми тьма. Она не любит, когда её делят.

Она шагнула к двери, и Айрис поняла, что сейчас она уйдёт — уйдёт так же прямо, как вошла, не спросив позволения, не оставив после себя ничего, кроме запаха чая и вопроса, повисшего в воздухе.

— Элианна.

Та остановилась. Обернулась.

— Ты знаешь, что скажет мой отец в библиотеке?

— Нет, — сказала Элианна. — Но я знаю, что скажет брат. — Она взялась за ручку. — Вопрос в том, готова ли ты услышать это от него, а не от меня.

Дверь закрылась. Не резко — тихо, аккуратно, как закрывают двери в комнатах, где кто-то спит.

Айрис осталась одна.

Чайник всё ещё парил. Хлеб лежал на тарелке, накрытый салфеткой, — она не притронулась к нему. Медальон на запястье казался тяжелее, чем обычно, как будто Элианна своим взглядом вложила в него новый вес. Айрис подошла к стулу, взяла своё платье. Ткань пахла им — его комнатой, его тьмой, его руками. Она держала его, не надевая, и смотрела на дверь, за которой только что исчезла сестра Гардиса.

«Он не пускал меня. Даже меня. Не постучавшись».

Она не знала, что с этим делать. Не знала, что делать с тем, что её — холодную принцессу, злодейку, ошибку двора — впустили туда, куда не впускали свет. Может, это была проверка. Может, предупреждение. А может — и от этой мысли у неё пересохло во рту — это было именно то, чем казалось: забота. Чужая, неудобная, не обещанная забота, которую она не умела принимать.

Она надела платье. Медленно. Пуговица за пуговицей, как будто каждая была решением. Чулки. Пояс. Волосы она собрала на ощупь, не глядя в зеркало, — не хотела видеть своё лицо. Не хотела видеть, как выглядит человек, которого впервые в жизни впустили без стука.

Часы на камине показывали половину одиннадцатого.

Полдень был близко.

Она подошла к столу. Хлеб под салфеткой уже не парил — остыл, масло затянулось тонкой матовой плёнкой. Айрис сняла салфетку, отломила горбушку, но не съела. Держала в пальцах, чувствуя, как корка крошится, и смотрела на вторую чашку — ту, из которой Элианна так и не налила себе.

Две чашки. Значит, она собиралась остаться. Собиралась сесть напротив и пить с ней чай, как будто это было обычное утро, как будто между ними не стояли ни бал, ни портьера, ни слова, брошенные за спиной год назад. Айрис поставила горбушку обратно. Крошки остались на ладони — мелкие, золотые, — и она сжала кулак, не стряхивая их.

В коридоре снова прошли шаги. Ближе, потом дальше. Кто-то смеялся — приглушённо, сквозь стену, — и этот смех был таким обыкновенным, таким чужим, что Айрис на секунду замерла, прислушиваясь. Где-то там, за этой дверью, шла академия. Лекции. Расписание. Люди, для которых сегодняшнее утро было всего лишь утром. Она поймала себя на том, что завидует им — их простодушной уверенности, что день начнётся и закончится и ничего не перевернёт.

На стуле всё ещё лежала его рубашка — та, которую она сняла, чтобы надеть платье. Чёрная, измятая, ворот расстёгнут. Айрис смотрела на неё дольше, чем следовало. Потом взяла — не для того, чтобы сложить. Просто подняла, прижала к груди на одно короткое движение, вдохнула. Дым. Снег. Что-то, что не имело названия. Она положила её обратно, разгладила ладонью — и только тогда заметила, что разглаживает.

«Он не пускал меня. Даже меня».

Слова сидели в ней, как заноза под кожей — не больно, но так, что не получалось не думать. Элианна сказала это не как упрёк и не как утешение. Сказала как факт, который она сама до конца не понимала. И всё же она пришла. Принесла чай, которого сама не выпила. Стояла близко, ближе, чем позволяла вежливость. И ушла, оставив вопрос висеть в воздухе, как пар над чайником.

Айрис села на край кровати — на ту сторону, где простыни были холоднее, где не осталось вмятины от его тела. Сложила руки на коленях. Медальон на запястье блеснул в сером свете — серебро, потускневшее от времени, цепочка впивалась в кожу тонкой линией. Она провела по нему большим пальцем. Фамильный. Единственное, что отец дал ей без условий, — и она носила его, как носят долг: не снимая, не спрашивая зачем.

Она вспомнила, как Гардис снял его ночью. Как расстегнул цепочку — медленно, будто боялся разбудить, — и положил на столик рядом с её вещами. Она тогда не проснулась. Проснулась только утром, оттого что цепочки не было на коже, и первое, что она почувствовала, была не пустота, а что-то другое — смутное, неловкое, как будто её оставили голой, но не телом, а чем-то глубже. Он вернул медальон. Положил рядом, как возвращают чужое. И всё же — вернул. Не выбросил. Не спрятал. Не оставил себе.

Айрис подняла взгляд к окну. Стекло подёрнулось изморозью по краям — утренний холод, который в академии никто не замечал, но который она замечала всегда. На Севере, говорят, зима не кончается. Элианна выросла там. «Я знаю, что делает с людьми тьма. Она не любит, когда её делят». Айрис провела пальцем по краю изморози — холод прошёл под ноготь, тонкий, острый, честный. Может, это и было предупреждение. Может, Элианна говорила не о брате, а о ней самой — о том, что будет, если она позволит себе хотеть больше, чем ей дано.

Она встала. Прошлась по комнате — от окна к двери, от двери к столу, — и поймала себя на том, что считает шаги. Три туда. Четыре обратно. Так ходят те, кто ждёт. Так ходят те, кому нечего делать, кроме как ждать. Она остановилась у камина. Часы показывали без пяти одиннадцать. Минутная стрелка двигалась медленно, как будто ей тоже было трудно.

Второй туфель всё ещё стоял у двери. Айрис подошла, подняла его, поставила рядом с первым — под стулом, ровно. Мелочь. Но руки требовали дела, и она дала им дело, потому что иначе они нашли бы другое: перебирать цепочку, гладить ворот рубашки, тянуться к двери, за которой никого не было.

Чай в её чашке остыл окончательно. Она всё-таки отпила — один глоток, горький, без сахара, — и поморщилась. Элианна не положила сахар. Не спросила, как она пьёт. Не потому, что не подумала, — Айрис была почти уверена, что подумала. Потому, что не хотела делать вид, будто знает её привычки. Это было честнее, чем вся вежливость двора. И от этой честности было холоднее, чем от изморози на стекле.

Она поставила чашку. Взяла салфетку, которой был накрыт хлеб, сложила её вчетверо — медленно, по сгибу, по сгибу. Потом разложила обратно. Потом сложила снова. На третьем разе она поняла, что делает, и отложила салфетку в сторону, как откладывают мысль, которую не хотят додумывать.

За стеной зазвонил колокол — первый удар, потом второй. Лекции. Голоса в коридоре стали громче, шаги — быстрее, кто-то бежал, кто-то окликал кого-то по имени. Академия просыпалась по-настоящему, и её утро, тихое, запертое в чужой комнате, подходило к концу. Айрис стояла посреди покоев Гардиса — в своём платье, с собранными на ощупь волосами, с медальоном на запястье, — и слушала, как мир за дверью живёт без неё.

Полдень был близко. И где-то в библиотеке, среди высоких шкафов и запаха старой бумаги, Гардис говорил с её отцом о ней. Говорил то, чего она не слышала, — и, может быть, именно поэтому это было важнее всего, что он мог сказать ей в лицо.

Comments

Be the first to share your thoughts on this chapter.